«Из пламя и света» (с иллюстрациями), стр. 64

Он смотрел вокруг рассеянным взглядом, полный воспоминаний о пережитой встрече и мыслей о своей новой драме. Не странно ли? Варенька, с которой он только что простился, руку которой только что держал в своей, не знает и, может быть, никогда не узнает, что в «Двух братьях» он написал о ней! «…я предался ей как судьбе… клялась любить меня вечно — мы расстались… я был в ней уверен, как в самом себе. Прошло три года разлуки, мучительные, пустые три года… я вернулся на родину… я ее нашел замужем!.. Он стар и глуп… богат и знатен».

Но она никогда не узнает об этом, не узнает, если не увидит эту драму на театре.

На театре… Сначала нужно, чтобы драматическая цензура разрешила «Маскарад» и чтобы Гедеонов принял его к постановке. Цензор Ольдекоп вернул первую трехактную редакцию «для нужных перемен»… Ну что же? Он с увлечением работал над переделками. Новую редакцию, четырехактную, Раевский еще в декабре должен был отнести в Александрийский театр вместе с письмом к Гедеонову. А сейчас уже март, и мокрый снег уже пахнет весной, и Нева в тумане, и в тумане оранжевыми кругами мутно светятся редкие уличные фонари.

— Я не был уверен, Святослав Афанасьевич, что застану тебя!

— Мне действительно пришлось неожиданно съездить в Пензу. Между прочим, там я узнал кое-что интересное и для тебя. Это касается Герцена и Огарева.

— Почему же ты узнал о них в Пензе?

— Потому что Огарев выслан туда из Москвы. Я мог бы его увидеть, но мне нужно было спешить сюда.

— Жаль!.. Неужели ты не мог задержаться?

— Никак не мог! Огарев в Пензе живет у отца и, как слышно, пишет сочинение по общественным вопросам. Говорят, излагает свою систему, но пока еще, кажется, никому ее не читал.

— А Герцен?

— С ним хуже. Был выслан куда-то к Вятке, а теперь в Пермь. Обвинили их в исполнении противоправительственных песен на вечеринке, где был, к несчастью, кем-то разбит бюст государя. Но интереснее всего, что на вечеринке этой ни Герцен, ни Огарев не были вовсе.

— Так как же могли их выслать? Почему не жаловались? Почему не протестовали?

Раевский безнадежно махнул рукой:

— Участие их на вечеринке — просто предлог, выдуманный для прикрытия настоящей причины. Оба они пользовались слишком большим влиянием и слишком ярко горели, чтобы их могли оставить в покое, — и их кружок также. Я тут записал одно четверостишие Огарева, замечательные слова, обращенные к Герцену. Вот, смотри!

Он порылся у себя в кармане и вынул листок из записной книжки. Лермонтов взял его и прочел вслух:

Друг! все мое найдешь здесь ты,
И к миру лучшему стремленья,
О небе сладкие мечты
И на земле — разуверенья.

— Да-а… — сказал он, помолчав. — Под этой строфой могло бы подписаться целое поколение.

Лермонтов, задумавшись, смотрел на Раевского.

— Знаешь, — проговорил он, — мне навсегда запомнились слова Герцена об Огареве; он сказал, что жизненным делом Огарева было создание той личности, которую он представлял из себя. Действительно, мне довелось слышать не однажды, что он оказывал какое-то особенное, очищающее действие на всех, кто его знал. Не зря Герцен его любит, как брата. Наверно, их все-таки скоро вернут, за них многие похлопочут, не правда ли? Когда я был еще в Университете, мне передали как-то слова Герцена, что они с Огаревым — разрозненные тома одной и той же книги. Это прекрасно сказано! Поверишь ли, есть люди, в отношении которых я испытываю то же самое чувство… — он помолчал. Молчал, задумавшись, и Раевский. — Ну как «Маскарад» мой? Ты передал Гедеонову мое письмо?

— Еще тридцать первого декабря передал… Но что делать с этим цензором Ольдекопом, Мишель? Он не разрешил и вторую редакцию!

Лермонтов порывисто встал из-за стола и, в сердцах оттолкнув свое кресло, зашагал по комнате.

— Нет, это еще не конец! — взволнованно сказал он. — За «Маскарад» я буду биться. Но ты мне скажи, как у нас, при нашей цензуре, можно писать и что можно писать?

— Да-а, — протянул Раевский, — не знаю, где еще в Европе имеется такая цензура. В прошлом году, говорят, Пушкин Бенкендорфу жаловался на действия цензурного комитета.

— Видишь! Даже он, даже он!.. — почти простонал Лермонтов. — Да, нас ничем не удивишь!

— Мишель, ты вернулся невесел. Что-нибудь случилось?

— Нет, пожалуй, ничего нового. Но старое — его почему-то иной раз чувствуешь острее и больнее.

— Что же это за старое?

Лермонтов вздохнул:

— Пожил я в деревне и насмотрелся на народ наш, на его нечеловеческую жизнь… Получше ли, похуже ли — даже у добрых наших рабовладельцев, — жизнь эту иными словами назвать нельзя: она именно нечеловеческая, ибо человеческое достоинство унижается в ней на каждом шагу. И к этому все привыкли, вот что нестерпимо! — закончил он с горечью.

— Этому придет конец. Настанет час и борьбе, — уверенно ответил Раевский.

* * *

— Вот что, Мишель, — сказал Раевский в тот же вечер. — Я непременно должен тебя познакомить с одним человеком.

— С кем?

— С Краевским, Андреем Александровичем. Он помощник редактора «Журнала Министерства народного просвещения». Тебе во всех отношениях будет полезно это знакомство, а он про тебя уже не однажды меня спрашивал.

— Это почему же?

— Да просто потому, что после того, как Сенковский прошлым летом напечатал в «Библиотеке для чтения» твоего «Хаджи Абрека», издатели интересуются тобой. Тебя это удивляет?

— По правде говоря, удивляет. Я и «Абрека» ни за что бы не дал в печать — приятели тайком отнесли в журнал. А знаешь, Святослав Афанасьевич, я почти кончил в Тарханах новую драму — «Два брата». Я тебе, помнится, о ней писал.

— Ты бы мне ее почитал лучше, — отозвался Раевский.

Лермонтов на минуту задумался:

— Изволь, только пойдем ко мне. Ваня! Свечей в кабинет!

— Я прочту тебе сначала один небольшой отрывок, — сказал он, когда свечи были зажжены, рукопись разложена на столе и Раевский устроился на диване. — Ну вот, мой герой… Юрий, рассказывает историю своих отношений с одной девушкой… — Лермонтов прочел только что написанную в Тарханах сцену, но после слов: «Я нашел ее замужем. Он стар и глуп», — закрыл рукопись. — Больше сегодня читать не буду. Ты знаешь ли, Слава, — медленно промолвил он, глядя а окно. — Я встретил ее по дороге из Тархан, я видел ее… с мужем.

— Ты видел Варвару Александровну?

— Да, я видел ее во дворе почтовой станции, в карете, всего одну минуту — один раз заглянул в ее глаза… И, боже мой, — добавил Лермонтов совсем тихо, — ежели бы ты знал, как она мне дорога!..

ГЛАВА 3

Несмотря на то, что Лермонтов числился — и в самом деле был — в «полку налицо», все свободные часы во время своих наездов из Царского он отдавал новой повести, где впервые наряду с людьми «большого света» хотел вывести одним из героев бедного чиновника. Раевский, хорошо знакомый с чиновничьим бытом, доставлял ему материал.

— Слава, ежели ты нынче никуда не спешишь, — сказал как-то вечером Лермонтов только что вернувшемуся из департамента Раевскому, — послушай еще одно описание, это из новой повести.

— Ты еще не решил, как назвать ее?

— Пока написано еще так мало, что я не думал о заглавии. Но вот что ты скажешь о героине?

«Княгиня Вера Дмитревна была женщина двадцати двух лет, среднего женского роста, блондинка с черными глазами, что придавало лицу ее какую-то оригинальную прелесть… Она была не красавица, хотя черты ее были довольно правильны. Овал лица совершенно аттический и прозрачность кожи необыкновенна… Ее стан был гибок, движения медленны, походка ровная…»

— Не слишком ли портретно? — остановил его Раевский. — Ведь по этим строчкам каждый узнает Вареньку.

— И пусть, — ответил решительно Лермонтов. — Я ничего не имею против. Что до названия, то выберем его вместе, когда и ты дашь свои отрывки. А все, что написано мной, — только первые наброски. И вот еще один портрет, только начало: