«Из пламя и света» (с иллюстрациями), стр. 35

После чая гость перешел было к описанию некоторых подробностей парижских событий, но Елизавета Алексеевна встала из-за стола и строго посмотрела на рассказчика.

— Анатолий Петрович, батюшка, — сказала она негромко, — что-то больше мочи нет об этих французских кровопролитиях слушать. У меня внук и так об разных Бастилиях да баталиях с колыбели бредит. Пойдемте-ка лучше цветники смотреть.

* * *

Семинарист Орлов погасил свечу, когда в его комнату вошел Миша и спросил:

— Можно к вам?

— Да уж раз вошли, стало быть, можно!

— Я ненадолго, — сказал Миша, — но попрошу вас зажечь свечу. Я должен вам кое-что прочесть.

— Свечу зажечь нельзя: Аркаша может проснуться, — сказал Орлов, кивнув головой в сторону кровати, где уже спал его воспитанник. — Если это ваше, читайте наизусть.

— Да, это мое.

— Лирика?

— Нет, особая лирика: политическая. Это называется — «30 июля. (Париж) 1830 года». У меня весь день голова горит от стольких мыслей! И от волнения и от надежд…

И весь день я мучился над восемью строчками и сейчас еще мучаюсь ими, потому что хотел бы выразить это лучше и сильнее. Но не выходит! Вот послушайте и скажите. Ведь, кроме вас, здесь некому это прочесть.

Ты мог быть лучшим королем,
Ты не хотел. Ты полагал
Народ унизить под ярмом.
Но ты французов не узнал!
Есть суд земной и для царей.
Провозгласил он твой конец;
С дрожащей головы твоей
Ты в бегстве уронил венец.

Это очень плохо?

— Нет, это не плохо, — ответил Орлов, помолчав. — И знаете, Миша, что я вам скажу? Это мне гораздо больше нравится, чем стихи ваши про всякие там черные очи и горькие слезы, которые вы посвящаете Сушковой. Я бы на нее даже и смотреть не стал на вашем месте.

— Вы это серьезно говорите?

— А то как же! А теперь идите-ка спать, а то бабушка вас хватится. Покойной ночи!

— Покойной ночи, — ответил Миша и, осторожно спустившись по скрипучей лесенке, вышел в сад, где бродил еще долго.

Но до отъезда из Середникова он еще раз читал Орлову свои стихи.

Это было в те дни, когда отовсюду стекались тревожные слухи то о чуме, вдруг объявившейся в Севастополе, то о страшной холере, опустошившей Саратов, Тамбов.

Но тревожнее всего, страшнее всего были слухи о восстаниях и волнениях.

— Скажите мне, кто же бунтует-то теперь? — спросила однажды Елизавета Алексеевна за обедом.

И так как все молчали, то Орлов неожиданно для самого себя ответил:

— В разных местах разные люди.

— Как, как? — Екатерина Аркадьевна с удивлением посмотрела на него. — Что же это за ответ?

— Извольте, я скажу. Прежде всего в Севастополе взбунтовался гарнизон…

— В Севастополе?! — перебила его Елизавета Алексеевна, бледнея. — Боже мой, как же там теперь брат Николай справится?! Ведь он военный генерал-губернатор Севастополя! Я слышала, что везде холера. Говорят, и до Москвы дойдет… И везде карантины, а под этим прикрытием много зла делается. У нас сейчас все восстания крестьян называют холерными бунтами, но страшно подумать, не идут ли опять пугачевские дни?

Больше ничего не было сказано, но молчаливый репетитор с этого дня точно стал избегать Елизавету Алексеевну. А через несколько дней докатилось и до Середникова известие, которое в Москве уже многие знали, скрывая его от бабушки: военный генерал-губернатор Севастополя был убит взбунтовавшимся гарнизоном.

* * *

Кончался август. Приближались экзамены в Университет. Надо было уезжать из Середникова и возвращаться в Москву.

Вечером накануне отъезда Миша увел Орлова на дальнюю дорожку.

— Прежде чем уехать, я хочу… Послушайте:

Настанет год, России черный год,
Когда царей корона упадет;
Забудет чернь к ним прежнюю любовь,
И пища многих будет смерть и кровь…

— Постойте! — остановил его Орлов. — Послушайте совет мой, Миша, оставьте ваши предсказания до времени про себя. Поняли? У нас в России такому, как вы, очень просто головы не сносить.

Когда они уже прощались перед скрипучей лесенкой, семинарист Орлов с неожиданной горячностью крепко пожал Мише руку.

— Прощайте, Миша, — сказал он. — Так-то! Завидую я зам. Перед вами новая жизнь: Университет!

Миша еще постоял внизу.

В темноте проскрипели ступеньки шаткой лесенки да в деревне за оврагом пропел спросонья петух.

ГЛАВА 26

Первого сентября 1830 года правление Московского университета слушало донесение профессоров, адъюнктов и лекторов, в котором значилось: «…Мы испытывали Михаила Лермантова… в языках и науках, требуемых от вступающих в Университет в звание студента, и нашли его способным к слушанию профессорских лекций в сем звании…»

Лермонтов стал студентом Московского университета.

Но, прослушав несколько первых лекций, он почувствовал разочарование: Щедринский, читавший статистику государства Российского, и богослов Терновский, и профессор Смирнов с его лекциями по истории российского искусства оставили его равнодушным.

* * *

«Роняет лес багряный свой убор…» Да, и лес, и скромные сады, и садики Москвы!

Он вспоминал эту строку, стоя перед разукрашенным осенью московским садом. Под зеленовато-голубым осенним небом — какое великолепие красок! И ему вспомнился тархановский парк в торжественном убранстве осени. Хорошо бы поехать на недельку в Тарханы! И можно, кабы не Университет! Сегодня была вторая лекция Погодина, он записал ее почти целиком, но надо будет вечером просмотреть и поправить конспект. Пока что, по-видимому, Погодин самый интересный лектор на первом курсе нравственно-политического отделения, хотя многое в воззрениях этого славянофила принять невозможно.

Знания, полученные в Университетском пансионе, и его собственная библиотека, которую он собирал с большим выбором и любовью, дали ему возможность критически разбираться во всем, что он слышал в университетской аудитории. И как ни мало нового сообщалось с кафедры — он шел в Университет всегда с интересом, потому что дух свободы и любви к отечеству жил в умах слушателей, зажигая молодую мысль и волнуя каждого приходившего сюда.

Он долго стоял перед облетающим садом. Может быть, вечером пойти побродить по Кремлю и по берегу Москвы-реки? Ах нет, сегодня чем-то уже занят вечер… Чем же? Забыл! Ну куда же девалась его память?! Сегодня он обещал Алексею и Мари Лопухиным почитать свои стихи. Никому их не читал, но Лопухины самые близкие друзья. С Мари он даже откровеннее, чем с самим Алексеем. Удивительная она девушка! Все поймет, обо всем с ней можно говорить, и всегда в минуту огорчения утешит.

В их доме на Малой Молчановке еще было темно. Но, подойдя, Миша с удивлением заметил чью-то карету. Странно, сегодня никого не ждали! Ну вот, теперь не дадут ему кончить конспект погодинской лекции. Да и к Лопухиным, пожалуй, не поспеть!

Раздосадованный, он вошел в дом, собираясь пройти прямо к бабушке и узнать, кто это к ней приехал незваным и можно ли будет все-таки провести вечер у Лопухиных.

Но ему сказали, что Елизавета Алексеевна ждет его в гостиной.

Свечей еще не зажигали. В гостиной сидели двое: тучный господин, державший цилиндр на коленях, и стройная девушка.

— Вот и мой внук, — громко произнесла бабушка. — Мишенька, это господин Иванов, друг твоего учителя Алексея Федоровича Мерзлякова, а это дочка его покойного брата Федора Федоровича Иванова — Наташенька. Да что же это свечей Прохор не зажигает, ничего не видно!

Когда яркий теплый свет свечей упал на лицо девушки, Мише показалось, что он никогда не видел лица прелестнее. Но не только лицо: вся фигура этой девушки, слегка наклонившаяся вперед, точно прислушивающаяся к чему-то, показалась ему необыкновенной и полной очарования.