«Из пламя и света» (с иллюстрациями), стр. 32

В один мартовский солнечный день в большом актовом зале было особенно оживленно.

Дурнов, подойдя к небольшой группе учеников, спросил негромко:

— Кто хочет послушать стихи Пушкина, которые я списал сегодня? Пойдемте в класс, там сейчас никого нет. Я вам прочту их, но в руки никому не дам.

— Господа, кто идет?

— Все, конечно!

— Может быть, поставить кого-нибудь сторожить в коридоре?

— Ну вот еще, кто согласится? Всем послушать хочется. Да и нет никого теперь в коридоре. А войдет кто — уберем.

Дурнов начинает читать стихотворение, которое уже тайно ходит по Москве:

Во глубине сибирских руд
Храните гордое терпенье,
Не пропадет ваш скорбный труд
И дум высокое стремленье.
Оковы тяжкие падут,
Темницы рухнут — и свобода
Вас примет радостно у входа,
И братья меч вам отдадут.

Уже раздался звонок — конец перерыва, когда в коридоре появился высокий генерал. Внимание его привлек список лучших воспитанников — гордость пансиона. «Что это?! Николай Тургенев?!» Так вот оно что!.. Здесь славят одного из участников восстания 14 декабря! Генерал грозно посмотрел на учеников, вихрем промчавшихся по коридору, и, проводив их глазами до дверей класса, медленно проследовал дальше. Проходя мимо полуприкрытых дверей, он еще раз остановился и прислушался: кто-то читал стихи, но слов нельзя было разобрать. И вдруг одна строка — всего четыре слова:

…братья меч вам отдадут.

«Какие братья? Какой меч? — подумал генерал. — Как будто слыхал я где-то эти слова!.. Не припомню! Надо будет справиться у Бенкендорфа…»

Он передернул плечами и прошел в следующий класс, где ученики рассаживались по своим местам.

— Чей это отец пришел? — шепнул один ученик соседу.

Мальчик обернулся, увидел генерала — и обомлел. Он вскочил со своего места и гаркнул на весь класс:

— Здравия желаю, ваше императорское величество!

Не успели ученики сообразить, что им нужно делать, если это в самом деле император, как уже захлопали в коридоре все двери сразу, и директор Курбатов быстро вошел в класс. За ним шел Павлов с побледневшим, но спокойным лицом. За Павловым спешили учителя и классные надзиратели, торопливо одергивая мундир и приглаживая волосы. У двери столпились было сторожа во главе со швейцаром, но их немедленно удалили, и инспектор Павлов, низко поклонившись, сказал:

— Простите, ваше величество, виноваты, все виноваты, не узнали, не ждали.

— Пожалуйте, ваше величество, через минуту в директорской все будет готово к вашему приему! — говорил перепуганный директор.

— Как вы сказали? В директорскую? Нет-с, в актовый зал, куда немедленно собрать и всех ваших… — его величество останавливается, подыскивая подходящее слово, и с явной иронией заканчивает: — Ваших «благородных» воспитанников.

Классные надзиратели бросаются по классам, и через минуту толпа учеников заполняет зал.

Император входит — и все замирает. Слышно, как за окнами постукивает о железный карниз первая капель.

Миша стоит в первом ряду своего класса и смотрит в искаженное гневом лицо царя.

Его величество начинает говорить, задыхаясь от негодования:

— Как?! Это скопище сорванцов, носящихся галопом по коридорам, называется «Благородным пансионом»?! Хороши нравы в московских учебных заведениях! Позор!.. Это таковы-то мои «верноподданные»! Я прошел по всему пансиону, и ваши «благородные» ученики даже не узнали меня! Стишками были заняты!

Павлов, Мерзляков и Раич переглядываются.

— Чему здесь учат? Кого готовят воспитатели этого «благородного» пансиона? Может быть, они думают, что такие сорванцы, лишенные всякой дисциплины, могут стать верными слугами царя и отечества? Нет, следует немедленно принять самые строгие меры к искоренению духа вольности в этом учебном заведении! И теперь я лично позабочусь о том, чтобы эти меры были как можно скорее проведены в жизнь.

С этими словами император Николай Первый отвернулся от застывшего строя учеников и, передернув с раздражением плечами, покинул Благородный пансион.

Это произошло 11 марта 1830 года, а 29 марта последовал указ, лишивший Благородный пансион всех его льгот и превративший его в обыкновенную гимназию общего типа со введением розог для поддержания дисциплины в качестве метода воспитания.

Весной, вскоре после указа императора о преобразовании пансиона, любимец всех учеников инспектор Павлов сложил с себя свои обязанности и покинул вверенное ему учебное заведение. А вслед за ним прошение об уходе из пансиона подали несколько воспитанников, и в их числе один из лучших учеников — Лермонтов.

— Протест, протест! — шепотом говорил в учительской директор, грустно покачивая головой. — Да-да, в короткое время не узнать стало нашего Университетского пансиона… Одна печаль!

ГЛАВА 22

Из больших окон полукруглой столовой видны высокие, раскидистые липы и лиственницы старого парка.

Великолепный парк и цветник Середникова — большой подмосковный, купленный Димитрием Алексеевичем Столыпиным незадолго до смерти, в 1825 году, славились по всей округе. Мишель Лермонтов вместе со своей бабушкой уже второе лето проводит здесь, у гостеприимной хозяйки Екатерины Аркадьевны, [36] вдовы Димитрия Алексеевича.

Засунув в карман небольшую тетрадку и карандаш, он исчезает в густой тени столыпинского парка в тот ранний час, когда в доме еще не поднимают шторы и молчат веселые девичьи голоса.

Немного позднее чье-нибудь светлое платье мелькнет в зелени тенистой дорожки и звонкий голос крикнет:

— Мише-ель!..

На зов ответит лишь шум листвы да где-то в вышине пугливая птица хлопотливо перелетит с ветки на ветку.

А еще позднее…

— Кати?шь, вы где?

— Сашенька, иди скорее!

— А где же Мишель?

— Опять спрятался со своей тетрадкой!

Удары колокола уже зовут всех к раннему обеду. Усаживаются во главе стола, около хозяйки, почетные гости и гостьи, и с шумом занимает места молодежь. Взор бабушки устремляется к дверям, и вот, наконец, мимо застывшего с салфеткой в руке старого лакея торопливо проходит ее внук. На слегка загоревшем лице его блестят оживлением темные глаза. Проходя к своему месту, он прислушивается к разным возгласам на его счет.

— Я не сяду с Мишелем!

— Посади его рядом с собой.

— Идите сюда, Мишель!

— Мишель, я запрещаю вам садиться рядом со мной! — повелительный голос раздается громче других.

Мишель останавливается около черноволосой и черноглазой девушки, сидящей напротив Сашеньки Верещагиной.

— Но почему же? — спрашивает он, вспыхнув, и голос его дрожит.

— Потому что вы меня обманули!

Она говорит тоном избалованного ребенка.

— Обманул? Вас?! Ни-ког-да!

И, несмотря на запрещение, он садится на пустой стул рядом с ней.

— Вы обещали вчера написать стихи обо мне, а вместо того прочитали что-то про рабство и про цепи — одним словом, опять про Россию, хоть и от имени какого-то турка. Как это скучно!

— Скучно? — повторяет он с какой-то тоской. — Но ведь я писал правду!

— А зачем о ней писать? — Черноволосая девушка, Катишь Сушкова, пожимает плечами. — Сочинители должны писать только о любви и иногда еще о женской красоте!

— Ах, нет, нет! — горячо восклицает он. — Вы не правы! — И, точно вдруг испугавшись своей горячности, умолкает.

— Мишель! — окликает его Сашенька Верещагина. — А я даже наизусть запомнила ваши стихи!

— Какие, Сашенька? — смущенно спрашивает он.

— А вот эти самые, сначала про рабство, а потом про уединенье: «Он любит мрак уединенья». Видите, как я внимательно вас слушаю! — Сашенька с важностью наклонила свою белокурую голову и торжествующе смотрела на Мишу.

вернуться

36

Она же Апраксеевна, или Евпраксиевна.