«Из пламя и света» (с иллюстрациями), стр. 100

— Вернетесь, и скоро, — уверенно ответил Самарин.

— Если бы вы знали, как я мечтаю об отставке и как был бы счастлив вернуться в Москву совсем! Но я уже ни о чем просить не могу. Даже Василий Андреевич Жуковский не может больше помочь, — закончил Лермонтов со вздохом.

Поздним вечером того же дня в доме у Павловых было у него сражение с Погодиным. Добродушный Николай Филиппович веселился, слушая, как все горячее и горячее нападал Лермонтов и как, слабея в неравном бою, отступал Погодин перед этим совсем еще молодым человеком с пламенной душой и зрелой мыслью.

С легкой и острой иронией он так высмеял утверждение Погодина, что цель истории русской — быть хранительницей общественного спокойствия, что даже Каролина Карловна, забыв о своей головной боли, смеялась вместе со всеми.

— Вы должны сдаться, Михаил Петрович, — заявила она Погодину. — Лермонтов побил вас окончательно.

— Ну, голубчик, — сказал Павлов, обнимая Лермонтова, — если вы будете так же сражаться и с чеченцами, им плохо придется!

— Огонь направлять он умеет, это я признаю, — ответил Погодин, прощаясь. — Я на него вот Хомякова напущу. Он ему докажет, что, не в пример Европе, Россия как не знала, так и не будет знать революций!

— А это покажет ее будущая история — ваша «хранительница общественного спокойствия», — сурово сказал Лермонтов. — И может ли быть, чтобы «страна рабов, страна господ», «немытая Россия» не узнала революции?!

— Как, как вы говорите? — встрепенулся Погодин. — Хорошенькое обращение к отчизне: «Немытая Россия»!

— Постойте, Михаил Юрьевич, постойте, — вмешался Павлов. — Мое охотничье чутье подсказывает мне, что «страна рабов, страна господ» — строчки из стихотворения. Если вы его нам не скажете — значит, вы плохой друг.

— Михаил Юрьевич! Мы ждем!..

Лермонтов смеющимися глазами посмотрел на Погодина:

— Прочту, прочту кусочек, но только с тем условием, что Михаил Петрович напечатает его в «Москвитянине».

— Почту за честь, — быстро сказал Погодин. — Давно жду!

— Ну, слушайте, Михаил Петрович!

Прощай, немытая Россия,
Страна рабов, страна господ,
И вы, мундиры голубые,
И ты, им преданный народ.

— Боже правый… — всплеснул руками Погодин. — Столько времени ждать ваших стихов для страниц «Москвитянина» и, наконец, получить такие, каких печатать нельзя! Невозможно! Потому что это и не стихи, а какая-то бомба, от которой может взлететь на воздух и «Москвитянин» и все иже с ним!

Смеялись Павловы, и весьма растерянный ушел Погодин.

После этого Лермонтов был удивлен, получив от Погодина приглашение на торжественный традиционный обед по случаю именин Гоголя, жившего у него в доме. Но, узнав, что приглашение исходило от самого Гоголя, стал с волнением ждать этой встречи — встречи с писателем, чье имя было тесно связано с бессмертным именем Пушкина.

ГЛАВА 38

С первого появления «Вечеров на хуторе близ Диканьки» Лермонтов подпал под обаяние Гоголя, о дружбе которого с Пушкиным и Жуковским он слышал от Смирновой и от Владимира Федоровича Одоевского. Заходя в кабинет Одоевского, он любил смотреть на висевший там портрет Гоголя кисти неизвестного итальянского художника. С тонко очерченного острого и мудрого лица смотрели задумчиво блестящие глаза, искрясь скрытым юмором и скрытой печалью.

«Ревизор» сначала оставил его холодным. Ему были ближе приемы Грибоедова — тоже сатирика, но обладавшего исключительным чувством меры. У Гоголя же все казалось ему вначале чрезмерным и необъятным, и он говорил, что иному зрителю, посмотревшему «Ревизора» на сцене, вся Россия могла представиться скопищем уродов.

Позднее он понял, что в этом впечатлении от спектакля во многом были виноваты неудачные актеры, а повести Гоголя покорили его окончательно. Он слышал о том, что начаты «Мертвые души», тему которых дал Гоголю Пушкин, и сожалел, что уезжает, так и не узнав о них ничего.

Подходя к огромному саду Погодина у его дома на Девичьем поле, Лермонтов понял, что немного опоздал: из сада уже доносились голоса споривших и между густыми деревьями были видны фигуры гостей. Он узнал гравера Иордана, профессора Армфельда, Дмитриева, знаменитого Щепкина, Вяземского, Загоскина…

Незнакомый ему голос, какой-то певучий и мягкий, говорил полунаставительно, полушутливо:

— Ай-ай-ай! Так нельзя, голубчик, никак нельзя! Ежели вам в какой-нибудь день писать не хочется, так вы, значит, и не пишете?! А вы, сокровище мое, возьмите перышко, бумажку и в такой именно день этим перышком и напишите на этой бумажке: «Сегодня мне что-то не пишется… сегодня мне что-то не пишется», — а дальше уж все как по маслу пойдет. Непременно запишете.

Лермонтов вышел из-за деревьев и увидел Гоголя, который беседовал с каким-то еще очень молодым человеком.

— А, вот он наконец! — громко сказал Самарин. — Михаил Петрович, велите подавать обед — Лермонтов пришел!

Гоголь повернул к нему свое характерное лицо, показавшееся Лермонтову значительно старше, чем на памятном ему портрете.

Он посмотрел на Лермонтова любопытным, серьезным взглядом и, встав, протянул ему руку.

— Сколько о вас слышал, — сказал он просто, — и от Василия Андреевича и от Одоевского, а видеть, вот подите же, не довелось! Впрочем, мы с вами, кажется, на одном месте мало сидели: ваша судьба связана, насколько я знаю, с Кавказом, моя — с Италией. Здоровье мое плохое. Только там ко мне возвращаются силы. Садитесь же, прошу вас.

Во время обеда и весь этот памятный ему вечер Лермонтов видел только Гоголя. Погодин пытался продолжить вчерашний спор. Самарин второй раз рассказывал ему о том, что журнал «Москвитянин» еще в тридцать седьмом году получил разрешение печататься, и теперь никаких препятствий уже не может быть, и потому все то, что он будет присылать с Кавказа, появится немедленно на страницах журнала. А Хомяков, узнав от Погодина, что Лермонтов открытый вольнолюбец и ярый враг крепостного права, мечтающий о перевороте в русской общественной жизни, сразу бросился с ним с спор, доказывая, что России нужно всенародное представительство, которое должно быть сословным, а никак не конституция, и что ежели и можно будет когда-нибудь освободить крестьян, то надлежит помнить об интересах помещиков. Он слушал все это, но в тот вечер душа его была полна Гоголем — и только им одним.

Проницательно-острый и мягкий взгляд Гоголя, его мимолетные фразы и по пути брошенная мысль, сожаление или вопрос — вот что осталось от этого вечера и вставало опять и опять в его памяти потом, в дороге, под мерное покачивание кибитки.

— Живой или мертвый, но через неделю и я уеду, — сказал ему Гоголь, узнав о том, что Лермонтов едет через два дня. — Нигде мне так хорошо не думается и не пишется, как в дороге. Сколько образов, сколько верных мыслей рождается в сердце и в голове под равномерный стук копыт о пыльную дорогу или под скрип полозьев и под звон бубенцов! Пользуйтесь дорогой для работы. Это много дает, потому что отрешает от обычной жизни и освобождает мысль.

— Я много писал в горах, — сказал Лермонтов.

— В горах, о да, я это понимаю, — вдруг задумался Гоголь. — Но знаете, что мне еще необходимо для работы? Присутствие человека, с которым можно поделиться ее плодами. Всегда удивлялся я, на Пушкина глядя: как засядет один в своем Болдине, так и жди его оттуда с чем-нибудь замечательным.

Он вдруг умолк. Лицо его потемнело и точно вдруг осунулось, нос удлинился, прядь волос упала на опущенный, поникший лоб.

— Ах, боже мой, — сказал он тихо, — как можно привыкнуть к этому, как можно примириться с тем, что Россия — без Пушкина?!. И кто еще может так выслушать, поддержать, так все понять! Моя жизнь утратила все наслаждение свое, все внешние радости вместе с этой утратой.