Азиатские христы, стр. 47

Все это я сказал здесь для того, чтобы у читателя не возникло недоразумение при чтении последующих страниц. Обнаруживая многочисленные подлоги в древней истории азиатских народов (не известной, кстати, им самим, но созданной для них европейскими учеными и по привозимым от них же и неведомых для них самих документам) я ни в коем случае не хочу бросить тень на добросовестность наших ученых востоковедов. Я резко отделяю ученого историка от простого искателя древних и редких исторических документов, особенно сенсационных и в отдаленных странах, мало известных общеобразованной публике на его родине. Первый похож на охотника за редкой дичью, а второй на ученого зоолога, препарирующего ее, а разница между ними большая: ведь все знают, что называется «охотничьими рассказами».

С психологической точки зрения вполне понятно, что искателю редких документов, совершившему за ними отдаленнейшее путешествие с огромными затратами собственного времени и нередко чужих средств, почти немыслимо, если он не герой добродетели, вернуться домой ни с чем, особенно когда головы соотечественников, как и его самого при начале путешествия, были переполнены фантазиями насчет груд древних обломков и всяких клинописных надписей, валяющихся там чуть ли не на каждом шагу. Да и кто поверит, если возвратившись, он объявит, что там их еще меньше, чем у него на родине, где тоже можно копать землю в разных местах целую жизнь и все-таки не найти ничего особенно сенсационного? Соблазн подделать с отчаянья что-нибудь тут почти непреодолим. Вот почему и надо строго отличать ученого историка от коллектора сырых исторических материалов. Это две совершенно разные категории людей и каждая категория совершенно различной психической закалки. Коллекторы всегда склонны к авантюризму, и при случае не прочь мистифицировать, а вторые, особенно очень узкие специалисты, которым трудно сделать широкие обобщения, часто слишком доверчивы, тем более, что история, как серьезная наука, ищущая в кажущемся хаосе исторических явлений естественной причинности и эволюционной закономерности, возникла лишь со времени выхода в 1858 году гениальной книги Томаса Бокля «История цивилизации в Англии». Правда, что первые попытки этого рода были сделаны еще Вольтером в половине XIX века и отчасти Огюстом Контом в первой половине XIX века. Но Бокль впервые стал на естественно-научную и фактическую почву, а потому и реальную «историческую науку» приходится начинать только с него, и это мое исследование только надстройка заложенного Боклем фундамента.

Научная история начинается только с Бокля, а все, что было до него под названием «Всемирных историй», только рассортированный по векам (да и то с грубыми ошибками) материал для научной истории человечества.

Глава II

Несколько общих замечаний

У лукоморья дуб зеленый,

Златая цепь на дубе том.

И днем и ночью кот ученый

Все ходит по цепи кругом.

Идет направо — песнь заводит,

Налево — сказку говорит.

Там чудеса, там леший бродит,

Русалка на ветвях сидит.

Там на неведомых дорожках

Следы невиданных зверей;

Избушка там на курьих ножках

Стоит без окон, без дверей.

Там лес и дол видений полны.

Там на заре прихлынут волны

На брег песчаный и пустой —

И тридцать витязей прекрасных

Тотчас из волн выходят ясных

И с ними дядька их морской…

И там я был, и мед я пил,

У моря видел дуб зеленый,

Под ним сидел, и кот ученый

Свои мне сказки говорил…

Это предисловие Пушкина к его поэме «Руслан и Людмила» давно следовало бы поставить эпиграфом ко всей нашей древней истории, так как при систематических поисках первоисточников ее действительно старинных сообщений, мы в окончательном результате всегда добираемся до «ученого кота», и тут наши поиски приостанавливаются. А содержание первичного кошачьего рассказа всегда бывает, как и в поэме Пушкина, и с русалками на ветвях, и с тридцатью морскими богатырями, которых насильно приходится отлуплять от остальной более правдоподобной части сообщения. Но ведь и из «Руслана и Людмилы» Пушкина можно сделать исторических личностей, выбросив из нее все куплеты с неправдоподобными сообщениями и оставив лишь одно правдоподобное. Чем, например, не исторично самое начало этой поэмы?

Дела давно минувших дней,

Преданья старины глубокой:

С друзьями в гриднице высокой

Владимир Солнце пировал.

Меньшую дочь он выдавал

За князя храброго Руслана,

И мед из тяжкого стакана

За их здоровье выпивал.

Не скоро ели предки наши,

Не скоро двигались кругом

Ковши, серебряные чаши

С кипящим пивом и вином.

Они веселье в сердце лили,

Шипела пена по краям,

Их важно чашники носили

И низко кланялись гостям.

Чем же это не исторично? Тут даже есть и описание быта очень правдоподобное, и не менее правдоподобны все описываемые события, как только мы исключим из них чудесные эпизоды и допустим, что похититель Людмилы Черномор только по легковерию автора принят за волшебника, а в действительности был печенегским царем с берегов Черного моря. Даже и время описываемых событий мы легко определим: они были между 938 и 1015 годами нашей эры. Ошибки тут быть не может, даже и на несколько лет: так хорошо считается известным время пребывания Владимира в Киеве.

Совершенно таковы же и все остальные наши исторические первоисточники, время появления которых мы имеем право считать раньше книгопечатной эпохи. Возьмем, например, рассказы о царях Сауле, Давиде, Соломоне, и даже о последующих за ними царях народа божия, вроде, например, грешного царя Ахава с гремящим перед ним пророком Илией. Чем эти повествования — взятые целиком, историчнее сказки Пушкина о Руслане и Людмиле, хотя о них и говорят, что они написаны не самим «Ученым котом» под зеленым дубом у Лукоморья, а продиктованы коту «святым духом».

Я здесь нарочно подчеркнул, что говорю это только о книгах, время составления которых до начала книгопечатной эры, т.е. ранее 1450 года нашей эры мы можем считать доказанным. Чудесный или мистический ингредиент является всегда их отличительным признаком, и он вполне соответствует первой и даже средней стадии литературного творчества, когда реалистическое представление и изображение событий человеческой жизни и природы еще не выработалось диалектическим путем внутри самого окончательно созревшего мистического миропонимания.

Уже одно это обстоятельство должно бы заставить современных, чуждых мистики авторов, особенно марксистов-диалектиков, признать за апокрифы все обширные произведения реалистического естественнонаучного и жизнеописательного характера, приписываемого глубокой древности, вроде, например, Геродота, Фукидида, Плиния и других «классиков». Не говоря уже об астрономе Птоломее, обнаруживающем уже механистическое представление о Вселенной. Ведь признать, что человеческая мысль, поднявшись во втором веке нашей эры при астрономе и географе Птоломее до чисто материалистических представлений, опять в средние века возвратилась к мистике, это с точки зрения диалектического эволюционизма то же самое, как объявить, что некий уже родившийся ребенок, вместо того, чтобы достигши зрелости, самому стать отцом других детей, каким-то образом обратно возвратился уже взрослым в чрево своей матери, чтобы возродиться в какую-то «Эпоху возрождения».

Но для того, чтобы отличить действительно древние документы от возникших в Эпоху Возрождения или даже от умышленных подлогов нашего времени, которые, к сожалению, не прекратились и до сих пор, нам нет нужды ссылаться на Маркса и Энгельса, и доказывать, что всякий ученый марксист, не ставший на нашу точку зрения, будет только биться, как карась на сковороде в деле приведения древних историй (потому что их несколько совершенно разрозненных) в диалектическую связь со средневековой и с новейшей историей человечества.