Дорога на простор, стр. 11

НА ВЕЛИКОЙ РЕКЕ

Были моровые поветрия. Голод навещал села и города. Деревянные сохи ковыряли в земле мелкие борозды. Вея жито, мужики подсвистывали ветру, чтобы он не принес порчи.

В вотчине боярина Рубцова шла жизнь такая же, как и везде. Снег бурел, проваливался под ногами весной, тянуло сырым туманом и дымом, и скоро на проталинах все гуще и крепче начинала щетиниться молодая зелень. Люди сбрасывали зипуны и расстегивали за работой ворот рубахи. В березовых островках, опушенных тонкой листвой, перекликались веселые голоса. В это время молодые спрашивали у кукушки, сколько им жить, и кукушка щедро отмеряла им век без конца и краю.

Но ели хлеб с мякиной. Зимой домовой скребся в запечьи, ухал и выл под дверями. Темный бор шумел за деревней. Народ прирос к земле. Народ был боярский.

Время от времени кто-нибудь вытягивался во весь рост под образами. Теперь он лежал нарядный. На него надевали белую рубаху. Он избыл кабалу. С бревенчатой колоколенки маленький колокол провожал рубцовского мужика на погост, вокруг которого жидко колосилась рожь с куколем и васильками. Поп говорил об умершем:

– Райскую сень зрит: серафимы серебряными крылами веют…

Доходили вести о войнах, об ордынских набегах. Старики отсчитывали время по солнцеворотам.

Верховые влетели в деревеньку. У седел их моталась метла и собачья голова. Это значило, что они, как собака, вынюхивают и грызут государевых злодеев-крамольников и выметают измену.

Наехавшие ворвались в боярский дом, сорвали замки с сундуков и ларей, посекли то, что нельзя было взять, выбили окна и подожгли дом. Боярский управитель ломал шапку на крыльце. О нем вспомнили, когда кончили свое дело, и вздернули на крюке в дверной коробке, напутствовав: "Сгинь, рубцовское семя!”

Ветер дул два дня, серое марево поднялось над соснами и березами.

На четвертый день приехал новый господин, кому досталась вотчина опального Рубцова. Мужиков, баб и девок собрали перед избой, где он стал. Был он высок, строен, кудряв волосом. Он сказал об утесненьях царю и царству, о врагах – ляхах, ливонцах, крымцах. Говоря, закидывал вверх мальчишескую красивую голову. Он говорил, что велика Русь и непобедима, а нету времени для лености и для отдыху на ней, оскудевает государев кошель, и оружные люди нужны царю.

Староста низко кланялся и величал господина князь Семен Дмитриевич. Он поездил и походил по вотчине. Все он будто хотел видеть, мешался в мужичьи дела, захаживал в избы, но все делал наспех, начавши разговор, конца не дослушивал, гнал старосту, подгонял мужиков, и мужики хоронились, когда видели, что к ним жалует торопыга. А бабы укладывали ребят, как больных, и голосили над ними. Дернув уголком рта, сжав губы, князь поворачивал прочь из избы: он не выносил немощей.

Когда окончился княжеский обход, из крестьян выколотили дани и пошлины за прежнее и еще впредь – все, что за душой. Взяли и новые, о которых не слыхано было до того, полоняничные деньги – на выкуп, так велено было объявить, русских полоняников из вражеской басурманской неволи. Бабий плач покатился по деревне. Угрюмо, с недоброй усмешкой собирались шабры у своих разоренных дворов.

– Вы что, воровать? – бешеным, высоким, срывающимся голосом крикнул князь.

У боярского двора поставили кобылу. Начался скорый суд. Князь, подняв тонкий излом бровей, сам отстукивал костяшками пальцев по ручке сиденья удары кнута. Первый из наказанных мужиков не встал и после того, как его окатили холодной водой. Трясущийся поп наскоро отмолился над ним. Господин уехал, не пожив недели: торопился в поход, с собой увез десятерых – четверо из них пошли охотой радеть царю.

Они уехали на солнечный закат. А один из посеченных отлежался день и вышел за околицу на восход солнца, носом потянул воздух. Воздух был горьковат: то ли от гари где-то дотлевающих головешек, то ли от полыни, и тусклая пыль, степной прах носились в нем.

Еще двое – каждый сам по себе – ушли из Рубцовки.

Потом эти люди столкнулись невзначай в лесу.

– А я с курой к куму, – сказал битый кнутом, сурово глядя в лица односельчан. – Кум у меня на выселках.

Другой ответил:

– А я по грибы собрался, у тебя лукошко спросить хочу.

– Грибы не растут в моих следках, я не леший. Ищи у тещи на гумне.

Третий стоял молча.

Потом битый двинулся дальше. Двое других пошли за ним поодаль, скрываясь друг от друга.

Они снова нагнали его, когда он вынул пищу из торбы, чтобы закусить. К вечеру похолодало. Второй собрал валежник. Третий развел костер.

С тех пор они шли вместе.

Робкий был Степашко Попов, по грибы сбирался Ивашка Головач, куру придумал Филька Рваная Ноздря: он уже и раньше бегал от боярского кнута из Рубцовки, но его тогда пригнали назад с отметиной от клещей палача.

Цепью городишек и острожков между Сурой и Окой заканчивалось на юго-востоке Московское царство.

Теперь с удивительной быстротой возрастало их число: между двумя наездами своими на торг купцы и степняки видели, как погустела их цепь, как смело все дальше вышагивает острожками и городишками русская земля на простор Поля.

Через несколько недель рубцовские мужики добрались до крайнего из них.

Степь заглядывала в городишко сквозь щели тына.

Был торг, бабы в цветных платьях продавали молоко, огурцы, масленые пироги. Старик дремал около наставленных на земле обожженных горшков из красной глины. Между конской сбруей, шкурами и кусками цветного войлока, развешанными на ларьках, похожих на шатры, сновала толпа людей в накинутых на одно плечо зипунах, в кафтанишках, в полосатых татарских халатах. Эти люди жили по слободам; некоторые приходили из степи и уходили в степь.

Они торговали уздечками, сотовым медом, грубо выдубленными волчьими шкурами, одеждой – то драной в клочья, с оборванными рукавами, то пышной, боярину впору. Оборванец продавал красные сапожки. Трое распахнули побитый мехом плащ-епанчу с дыркой на спине, быть может, от сабельного удара. Рядом в чьих-то черных от лошадиного пота руках блистал развернутый струйчатый бухарский шелк, ширинка, унизанная бисером. Тут можно было купить вещи, неведомые на Руси, странную утварь, бог весть откуда привезенную, кованые ларцы, на крышке которых сплетались пузатые фигурки, пялящие глаза.

На торгу был кабак. Широкоскулый кабатчик отпускал с прибаутками полугар. Люди, развеселясь, орали озорные и вольные песни. Много прошли городов рубцовцы, а такие города и такого народа не видывали.

Он не говорил степенно – горохом сыпал на каком-то своем языке, с непонятными словечками, шепелявил, свистал по-птичьи. И люди на торгу не замолкали, а только чуть расступались, когда проезжал на коне сам воевода. У этого народа не было никакой тихости. Балагуры и весельчаки, они не опускали глаз, не сгибали спины, как те, кого вела по борозде соха.

Вот к звоннице, похожей на сторожевую башню, идет поп, высокий, костлявый, подоткнув рясу, шагая аршинными стрелецкими шагами через лужи вонючей жижи.

– Видит сова – мышки, слетела с вышки, – басом гаркает кто-то, и все вокруг гогочут, закинув головы, будто ничего смешнее и не слыхивали.

– Загудело трутнево племя!

И, не замедляя шага, поп-богатырь потрясает палкой, как древком копья.

Ржали лошади, привязанные у тележных колес. Верховые то и дело въезжали в ворота и галопом скакали по улице.

Пришлые из Московии мужики слонялись по торговой площади. Российский говор выдавал их. Они пробовали подступиться к девкам:

– Эка, черная! Турка! Отрежь, ягодка, пирожка с гольем, не пожалей для молодцов.

– Молодцы, что огурцы, да едят их свиньи.

И, звякнув серьгой, девушка бежала к подругам.

Необычайный человек явился на торгу. Одет он был с причудливой роскошью. Кунья шапка, кафтан, подпоясанный зеленым шелковым кушаком, малиновые шаровары, вправленные в мягкие желтые сапоги. Он двигался, покачивая плечами, гремя турецкой саблей с рукоятью, осыпанной каменьями. Он прошел мимо выстроенных рядком расписных дуг, колес, дышел, мимо потертых седел, шлей, наборных уздечек. Остановился перед кучкой яиц, пятнистых, диковинной пестроты ("Орлие яйца, с Бешеного Рога, батюшка", – прошамкал старик, по-татарски сидевший на земле).