Степкино детство, стр. 2

Тогда-то и будка на майдане появилась.

Весной, когда сбыла вода, острожные солдаты привели на майдан пленных турок. Турки натаскали на майдан камней, засыпали камни землею, обнесли барочными досками — и вышел каменный помост, крепкий, хоть монумент самому царю Александру ставь. На помост поставили черно-белую полицейскую будку и от будки протянули мостки на сваях к каждой из трех улиц. Нате вам на веки-вечные, бакалдинцы, безродинцы, выскочки!

С тех пор и торчит черно-белая полосатая будка. И тянутся от нее к трем улицам слободки дощатые мостки, как паучьи лапы.

И там, где в летний зной жарились на припеке свинячьи стада, а в осеннюю пору голенастые капитаны отплывали на своих кораблях-гнилушках грабить землю Индианскую, — там ходит теперь взад-вперед по мосткам усатый будочник Ларивошка, в синем мундире с красным воротником, с красными обшлагами. И до всего усатому будочнику дело, каждой он бочке затычка — ни взрослым, ни ребятам житья от него нет. К каждому вяжется. И на все у него запрет есть: татарам по пятницам гулять запрещает, русским по завалинкам сидеть скопом запрещает, ребятам в Шайтанке купаться запрещает, и в чертей-ангелов играть запрещает, и в войну играть запрещает.

Будка Ларивошки у трех улиц стоит — все ему видно, все ему слышно. Выйдет в пятницу татарин, по праздничному одетый в новом бешмете из чертовой кожи, в новой тюбетеечке с блестящими звездочками, — на гармонике поиграть, семечками пощелкать, а Ларивошка тут как тут, руки в бока и в рев кричит:

— Что ты есть за человек? Пачпорт, мошенник!

Какое после этого гулянье!

Посидят вечером слобожане на завалинке, покалякают между собой — будто их никто не видел и не слышал. А утром младший городовой Чувылка — Каменный лоб уже ведет хозяина завалинки к Ларивошке:

— На каком основании сборище? Какие слухи распускаете? О чем сговариваетесь?

Не очень-то посидишь после этого на завалинке!

Соберутся ребята на задворках голубей погонять — ну какое дело до голубей Ларивошке? — так нет же, опять он тут. Подкрадется, сцапает пару турманов. И ни слезы, ни мольбы не помогут, не отдает — и никаких.

— Не води голубей, мошенник!

Ну какая радость после этого голубей водить!

Вконец бы житья не стало слобожанам от будочника, если б не особые в неделе три дня — вторник, суббота и воскресенье.

По вторникам Енгалычиха уезжала на весь день за город, к своей мамаше. Енгалычевы — баре, живут за Шайтанкой, в своей усадьбе, на дарственной земле. Как только барский кучер Вахрушка завернет коляску с барыней на городскую дорогу, стряпуха Домна сунет пироги в тряпку и бежит к Ларивошке в будку. Барыня к ночи домой, и стряпуху раньше вечера не жди. Весь день-деньской с Ларивошкой лясы-балясы точит. И ни до чего по вторникам Ларивошке дела нет — занимайся слобожане кто чем хочет, валяй, ребята, купайся, гоняй голубей!

А суббота, известно, — банный день: Ларивошка с раннего утра в бане на полке парится. Катись колесом по улице, воюй русский с туркой — до самого заката солнца воюй, пока Ларивошка из бани вернется. Идет Ларивошка из бани красный, до костей распаренный, мундир в распояску, под мышкой с двух сторон по венику пахучему несет (веники-то даровые!), а любезной своей Домахе — гостинцы.

Шагает посреди дороги — и курлык, курлык:

Идет старец по дороге,
Черноризец да по ши-ирокой,
А навстречу ему сам господь…

Ну, а воскресенье — праздник. Воскресенье не пятница. Этот день праздновать и богу угодно и царю приятно. В воскресенье Ларивошка не вредный. Хоть и по мосткам ходит, и по улицам прохаживается, и во дворы заглядывает, а не так, как в будни: вредных дел бережется — грех.

Мимо него добрым путем идут люди, величают Ларивошку по имени-отчеству, Ларивоном Иванычем, кланяются, с праздником поздравляют, просят откушать шкалик, другой. Никому усатый ни брат, ни сват, а всяк норовит задобрить его: все, со всеми потрохами, у него в кулаке. Сожмет — мокрое место останется.

Такая жизнь…

Глава II. Ссора

Лето нынче выдалось жаркое: ни дождичка, ни ветерка — печет и печет. Земля покоробилась, трещинами пошла — дождя просит. На что собаки к жаре привычны — и те хоронятся в тени заборов, вывалив до земли языки.

Старики говорят: эдакое лето было пятьдесят лет назад, как раз перед самой чумой закаспийской. И теперь не к добру, ох, не к добру! В народе и то слух есть, будто опять из-за Каспия идет мор человечий, только, сказывают, не чумный, а холерный.

Уже и пароходы с моря приходят с желтым флагом на корме. И в городе уже, слыхать, черные фургоны появились. Фургонщики — в балахонах до пят, в черных рукавицах по локоть. Людей на улице хватают и в фургонах этих увозят бог весть куда…

Тревожится народ. Что-то будет?..

Тихо в слободке Горшечной. Звенят кузнечики в траве. Изредка на майдане хрюкнет свинья, припеченная солнцем, да замычит корова, отбившаяся от стада.

Что там в прикрытых ставнями бревенчатых горницах? Есть ли живая душа? В иных — даже с улицы слышно — мышь дерево точит, — значит, пусто, нет никого, на работе все. В иных — голоса слышны, где тише, где громче. А вон в горнице у Ефима Засорина, на краю Безродной, распахнулось окно — и оттуда рванулись на улицу два голоса:

— Пусти-и!

— Не пущу!

— Пусти-и!

— Не пущу!

Захлопнулось окно. На улице опять тишина. Со двора, напротив Засориных, высунулась из калитки босая баба, выплеснула на дорогу помои и сейчас же назад: земля нестерпимо жжется.

Где-то на Выскочках петух загорланил и поперхнулся: коршуна увидел.

Степной хищник вычерчивает острым крылом круги над слободкой, зорким глазом добычу высматривает… Бон увидал, должно быть, нацеливается. Все теснее свертывает круг, все ниже спускается над слободкой… И — стоп. Распластался. Замер. Лишь кончики крыльев чуть-чуть шевелятся… И вдруг, как подрезанный, камнем — бац! — на чей-то двор. Значит, цыпленок — будь здоров!

А в засоринской горнице опять окно настежь, и опять оттуда на всю улицу орня:

— Зачем обманула? Вчера обещалась, сегодня не пускает!

— Я кому сказала — закрой окно? Тебе или черту лысому?

— Черту лысому!

— А, вот как? Черту лысому? Так на вот тебе, на вот тебе!

И два раза — шлёп-шлёп. Да слыхать, мокрым чем-то.

Это внук засоринский — Степка — с матерью своей Васёной войну затеял.

Всегда он так: как заладит что, до тех пор не угомонится, пока не добьется своего. Вот у них и брань, и затрещины, и окно скачет взад-вперед.

Степка норовит на речку улизнуть, купаться ему хочется, а мать не пускает. Причина у нее на то есть. Намедни, как слухи эти про человечий мор пошли, будочник Ларивошка дворы обходил и строго-настрого приказывал: помои на улицу не выливать, народу на завалинки не выходить, в речке Шайтанке не купаться и раков в ней не ловить. Тюгулевкой грозился.

Ну, это верно, грозился. Так ведь он всегда тажулевкой грозится. Мором пугал? Так ведь он всегда найдет, чем пугать. Кто же ему станет верить? А какой нынче день? Вторник. Чихает Степка по вторникам на Ларивошку. По вторникам к Ларивошке в будку енгалычевская стряпуха Домна приходит. В эти дни Ларивошке ни до чего. Каждый малый ребятенок в слободке про это знает. Кто будочника по вторникам боится? Никто.

А мать заладила свое: не ходи да не ходи. Ларивошка да Ларивошка. Бестолковая. Порядка не знает.

И был бы нынче Степка давно на речке, если б не мать. Угораздило ее стирку сегодня затеять. Вот вместо речки и влетело ему мокрыми штанами по сопатке.

Его же штанами да его же и шлепнула.

И всегда у ней так: как стирка, обязательно мокрым дерется. Правда, Степке разный легкий бой — и сухой и мокрый — нипочем: сжился с ним давным-давно.

Да и мать счета шлепкам не вела. Смазала сына мокрыми штанами, повернулась к нему спиной, и опять как ни в чем не бывало трет да трет грязное белье в корыте. Только пихнула корыто ближе к окну. А то махнет еще, чертенок, через окно на улицу.