Самая крупная победа, стр. 33

И как ни странно, а после ее слов нам всем вдруг и в самом деле очень захотелось не подвести Вадима Вадимыча, и мы тренировались так усердно, что даже сами чувствовали, что здорово выходит.

А на следующей тренировке — еще лучше. А еще через три занятия Вадим Вадимыч сказал, что мы все почти в самой настоящей боевой форме и теперь наша задача только сохранить ее. И он внимательно следил, чтобы мы, намывшись в душевой, посуше вытирались, не выходили на улицу с открытой шеей, не пили из-под крана холодную воду.

Комаров, обучив новичков, бодро обращался к ним: «Орлы, будем биться, как львы!» — на что они тоненькими голосками отвечали хором: «Гав! Гав!»

И вдруг однажды — как гром средь ясного неба! — Вадим Вадимыч объявил:

— Ну что ж, друзья, сегодня нам, пожалуй, неплохо бы перед тренировкой и врача пройти. Справки действительны три дня, а до соревнований уже меньше двух осталось.

И вот тут-то я — а наверно, и все остальные — снова почувствовал, как начали неметь кончики пальцев и ни с того ни с сего гулко колотиться сердце.

В кабинете врача я изо всех сил показывал, что абсолютно не волнуюсь. Остервенело дул в спирометр, приседал пятнадцать раз, подпрыгивал на мысках, тискал то одной, то другой рукой на редкость тугой и неудобный силомер, высокомерно следил, как доктор, обмотав мой бицепс холодным и скользким резиновым мешочком, измерял мне кровяное давление. Потом он долго и надоедливо вертел меня во все стороны и ослушивал, а когда кончил, то с удовлетворением заявил, что очень доволен изменениями, которые будто еще произошли в моем организме, что боксерские тренировки оказали на меня на редкость благотворное влияние, и протянул справку — допуск на состязания.

Теперь от выхода на ринг меня отделяло только время.

Тренировались в этот день мы легко. Вадим Вадимыч не разрешил нам даже надеть перчатки.

— Бой с тенью, снаряды, гимнастика — и достаточно! — сказал он, а когда мы вымылись и оделись, как-то чересчур бодро добавил: — А теперь, братцы, приезжайте сюда не спеша в воскресенье. В чемоданчиках чтобы были чистенькие трусы, маечки, полотенца, тапочки и, самое главное, справки от врача. Ясно? Ну, отдыхайте и ни о чем таком не думайте. Хорошо?

— Хорошо! — хмуро ответили мы и, пряча глаза, стали прощаться с ним и выходить из зала.

«Не думайте»! Легко говорить! У меня, например, всю дорогу до дома стояли перед глазами воображаемые противники. Все они были здоровенные, с огромными кулачищами и смотрели так же нахально, как Митька Рыжий.

В этот вечер я долго не мог заснуть, а потом вдруг словно провалился в черную бездну.

Следующий день тянулся мучительно, бесконечно, все мне только и говорило об одном: «Завтра! Завтра! Завтра!..» Я не слышал ни того, что рассказывали в классе учителя, ни того, чему смеялись и радовались на переменках приятели. «Завтра! Завтра! Завтра!..» — без конца звучало в моих ушах. Лоб и щеки горели — у меня явно была температура, — и я едва уговорил мать, чтобы не мерить ее. Во рту у меня пересыхало, и мне все время хотелось пить. Я выходил на кухню и подставлял язык под тоненькую струйку — ох, какой вкусной, ароматной и чудесной казалась мне обыкновенная водопроводная вода!.. А в ушах раздавалось: «Завтра! Завтра! Завтра!..»

21

Утром я встал бодрый, собранный. И мне даже показалось, что я сделался невесомым — ну как космонавты, когда их показывали по телевизору из космоса, — совсем не ощущал своего тела.

Однако, увидев чемодан, висящие на спинке стула тщательно отглаженные трусы, майку и белые носки, все вспомнил и как бы опустился на землю.

Я с неохотой проделал утреннюю зарядку, безо всякого удовольствия помылся по пояс и, стараясь не глядеть на мать, сел завтракать. Есть абсолютно не хотелось. Но я изо всех сил заставлял себя, что-то уныло жевал, мелкими глотками отхлебывал из стакана чай и все время смотрел на часы.

У матери на лице все ярче и ярче проступали красные пятна. И я слышал, как дядя Владя возмущенно говорил ей на кухне:

— Ну что ты, убьют его, что ли? Да это же ему на пользу. Ты погляди: он только здоровее от этого стал. Раньше чуть что — и заболел! А теперь? Уж ползимы прошло, а он даже носом ни разу не шмурыгнул.

Я с удивлением подумал: а ведь верно — раньше я только и знал, что пропускал занятия в школе, а мать то и дело на ночь салом со скипидаром натирала.

Эх, только бы не опозориться, только бы не оплошать! Что уж там душой кривить, о победе я даже и не помышлял, только бы хоть потом не смеялись!..

Наконец настало время, когда можно было встать и небрежно сказать матери:

— Ну, я пошел!

Сева, который напросился ехать со мной, сразу же схватил чемодан, чтобы мне зря не тратить силы, но тут же уронил его, все вывалил на пол. И хотя мать убеждала, что ничего не помялось и не запачкалось, я с досадой посматривал на своего неуклюжего оруженосца. У самого порога мать торопливо поцеловала меня в щеку, точно насовсем прощалась, а дядя Владя, суетясь и треща своей табуреткой, крикнул:

— Ни пуху ни пера! Ни пуху ни пера!.. — И сразу же свирепо добавил: — Да посылай к черту, не стесняйся!

Я послал его туда, куда он так горячо просил, и мы вышли. Митька, игравший возле своего флигеля сам с собой в хоккей, погрозился нам клюшкой.

Мы поспешили на улицу и пошли к метро. В голове была какая-то странная пустота. Сева что-то говорил и то и дело посматривал на меня, так как на все его вопросы (он потом мне это сказал) я отвечал совсем не то, что было нужно. Скажу честно: я не видел толком ни улицы, ни машин, ни прохожих. А день стоял великолепный: небо было высокое, чистое, радостно сияло солнышко, и все искрилось и сверкало вокруг. Под ногами в такт нашим шагам стеклянно взвизгивало на всю улицу.

У метро я увидел Мишку, деревянно поздоровался с ним и, не слушая, что он говорит, прошел в высокую дверь, сунул в автомат монету и встал на струящуюся из-под пола ленту эскалатора.

За всю дорогу в поезде мы с Мишкой не сказали друг другу и трех слов. Сева понес было какую-то околесицу насчет того, а не могут ли наши противники незаметно подложить в перчатки какие-нибудь железки или гири, но я сразу оборвал его, сказав, что все это глупости и что у нас так никогда не бывает. И мы все опять замолчали.

Я чувствовал себя одиноким-одиноким. Мне казалось, что во всем мире только я да нечто ужасное впереди — и больше ничего. У Мишки глаза были напряженные, а щеки красные, какие бывают тогда, если люди очень сильно волнуются.

По дороге к дворцу стали попадаться ребята из нашей секции: и те, кто должен был участвовать в состязаниях, как и мы с Мишкой, с чемоданчиками в руках (я отобрал чемодан у Севы: все-то, сами несли!), и те, что шли поболеть. Мы деловито здоровались, подравнивали шаг и говорили о совершенно посторонних, не касающихся состязаний вещах, словно направлялись не на бой, а на каток или в кино.

А когда нас набралось человек двадцать да все разговорились и стали смеяться, я почувствовал себя сильным и уверенным, точно и на ринг предстояло выходить не одному, а тоже с товарищами.

Но все вдруг мигом переменилось — лица у всех опять стали сосредоточенными, движения скованными, — едва мы вошли в вестибюль дворца и заметили возле огромного зеркала кучку таких же, как и мы, ребят, точно с такими же чемоданчиками.

Особенно мне бросился в глаза один широкоплечий, рослый, с таким чемоданом, с какими обычно ходят только мастера (фибровый, с никелированными уголками и запорами). Сердце мое так и рванулось, а губы мгновенно сделались сухими-пресухими.

Все наши ребята сразу же замолчали и в растерянности остановились, не смея окинуть стоящих даже взглядом, чтобы хоть попытаться угадать, с кем именно предстоит сражаться. Все казались грозными, сильными и смелыми. Но если бы мы хоть немножечко меньше волновались, то непременно заметили бы, как растерялись и смутились и наши противники: вспыхнули, потупились, потом стали нарочито громко разговаривать, хохотать. Словом, не знали мы, что и это все в порядке вещей, что поединки, борьба за победу между нами, в сущности, уже началась.