Заблудший святой, стр. 46

Глава пятая. ОТРЕЧЕНИЕ

Я нашел тропинку, о которой говорил отшельник, и, следуя ее извилистым путем, побежал вниз; впрочем, бежать можно было только тогда, когда она шла по открытой местности, если же на пути встречались деревья, двигаться приходилось более осторожно, хотя и по-прежнему быстро.

Примерно через полчаса я заметил внизу мерцающие огоньки деревушки, прилепившейся к склону холма, и спустя несколько минут шел уже между домишками Кази. Найти священника, который жил в маленьком домике возле церкви, не составляло особого труда; сообщить ему о цели моего прихода и уговорить его пойти со мной, чтобы помочь святому человеку, который лежит один далеко в горах и, может быть, умирает, тоже было достаточно просто. Значительно труднее, однако, было возвращение назад, в хижину отшельника, ибо тропинка была достаточно крута, священник стар и немощен, ему требовалась помощь, а я был настолько измучен, что не всегда мог ему эту помощь оказать. К счастью, у него был фонарь — он настоял на том, чтобы захватить его с собой, — и мы двигались вперед со всей возможной скоростью. И тем не менее прошло не менее двух часов с того момента, как я тронулся в путь, прежде чем мы добрались до той небольшой площадки, где стояла его хижина.

В хижине царила полная темнота. Масло в маленькой лампочке все выгорело, и она погасла. И когда мы вошли, человек, лежащий на убогом ложе из ветвей акации, распевал непристойную кабацкую песню. Эта песня, исходящая из святых уст, привела меня в ужас и недоумение.

Что до священника, которому достаточно часто приходилось исполнять эту печальную обязанность — присутствовать при последнем вздохе умирающего, — то он быстро понял причину столь странного поведения. Огонь, сжигавший тело несчастного, разгорался все жарче, прежде чем совсем погаснуть, и умирающий сам не знал, что делает.

Не менее часа сидели мы возле него в ожидании. Священник был уверен, что перед концом обязательно должно наступить некоторое улучшение и к умирающему вернется сознание.

В течение всего этого печального часа я сидел на корточках возле постели, в первый раз в жизни наблюдая жуткий процесс угасания человеческой жизни.

Если не считать Фифанти, мне никогда еще не приходилось сталкиваться со смертью; впрочем, нельзя сказать, что в тот раз я действительно мог ее наблюдать. Тогда смерть наступила внезапно — мгновенно была перерезана нить жизни, и я понял, что он мертв, еще до того, как у меня могла возникнуть мысль о смерти вообще, возможно, потому, что в тот момент я был слишком возбужден и взволнован.

А теперь, когда умирал фра Себастьяно, мне не мешали мои собственные мысли. Я был невольным посторонним свидетелем, оказавшимся здесь по воле случая. Впечатление, оставшееся в моей душе от этого зрелища, изгладилось не скоро, и именно им, этим впечатлением, отчасти объясняется то, что произошло впоследствии.

Ближе к рассвету бессвязное бормотание больного — а оно было столь же непристойно и богохульственно, как и песни, которые он то и дело принимался петь, — немного утихло. Блеск его невидящих глаз, взгляд которых время от времени обращался в нашу сторону, сделался тусклым и осознанным, и он попытался приподняться, однако его члены отказывались ему повиноваться.

Священник склонился над ним, шепча слова утешения, а потом обернулся ко мне и сделал знак выйти из комнаты. Я встал и двинулся к двери. Но не успел я дойти до порога, как за спиной у меня раздался хриплый вскрик, а затем горестное восклицание священника. Я резко обернулся и увидел, что отшельник лежит опрокинувшись навзничь, рот у него открыт, а глаза еще более потускнели.

— В чем дело? — невольно воскликнул я.

— Он скончался, сын мой, — печально ответил старик священник. — Но он покаялся, а жизнь его была жизнью святого. — И, достав из-за пазухи маленький серебряный ковчежек со святыми дарами, он совершил последний обряд над телом, душа от которого уже отлетела.

Я медленно вернулся назад, встал возле него на колени, и мы долго молились за упокой души этого святого человека. А пока мы молились, снаружи поднялся ветер, и в лоне этой ночи, такой ясной и спокойной сначала, родилась буря. Сверкала молния, освещая внутренность хижины так, словно был яркий полдень, ярко высвечивая нишу, стоящего в ней святого Себастьяна и жуткий ухмыляющийся череп на аналое отшельника.

Грохотал гром, раскатываясь по холмам оглушительным эхом, в то время как дождь хлестал по холмам и долинам, изливаясь на землю неистощимым потоком. Струи дождя нашли слабое место в крыше, с потолка закапало, и вскоре на полу образовалась лужа.

Гроза бушевала более часа, и все это время мы стояли на коленях возле покойного отшельника. Потом гром начал стихать и постепенно замер вдалеке; дождь перестал, и в долину прокрался рассвет, бледный, как отблеск лунного камня.

Мы вышли наружу, чтобы сделать глоток освеженного грозой воздуха, как раз в тот момент, когда первый луч солнца окрасил роскошным румянцем рассветные сумерки, заливавшие склоны холмов и долины. От земли повсюду поднимался пар, а Баньянца, вздувшаяся от дождя, с грохотом катила свои воды по узкому ущелью.

Когда солнце поднялось достаточно высоко, нашли лопату и выкопали могилу под самой площадкой, на которой стояла хижина. Там мы и похоронили отшельника, а над могилой я соорудил крест из самых больших камней, которые мне удалось найти. Священник считал, что его следует похоронить в самой хижине; однако я предположил, что, возможно, найдется еще какой-нибудь человек, который захочет занять место отшельника и посвятить свою жизнь тому, чтобы продолжать дело этого святого человека: охранять святыню и собирать милостыню для бедных и для построения моста.

Тон моего голоса заставил священника обратить на меня проницательный взор его добрых глаз.

— Может быть, ты думаешь о себе? — спросил он меня.

— Только в том случае, если вы не сочтете меня недостойным этого святого дела, — смиренно ответил я.

— Но ты очень молод, сын мой, — сказал он и ласково положил мне руку на плечо. — Ты, наверное, жестоко страдал в этом мире, — так жестоко, что тебе захотелось от него отказаться, покинуть все земное и обратиться к покою и одиночеству?

— Я должен был сделаться священником, отец мой, — ответил я. — Готовился к тому, чтобы принять духовный сан. Однако грехи мои сделали меня недостойным. Возможно, что здесь я смогу искупить свою вину, очистить душу от скверны, наполнившей ее в греховном мире.

Он оставил меня час спустя, чтобы вернуться назад в Кази, после того как выслушал от меня достаточно о моем прошлом и понял, в каком я нахожусь состоянии. Этого было довольно, чтобы он одобрил мое решение наложить на себя епитимью и искать душевного покоя в одиночестве. Прежде чем уйти, он просил меня обращаться к нему в Кази в любой момент, когда меня станут одолевать сомнения или когда мне покажется, что ноша, которую я взвалил на свои плечи, слишком тяжела для меня.

Я смотрел, как он спускается вниз по извилистой горной тропинке, видел его согбенную фигуру, облаченную в длинный кафтан из грубого сукна, до тех пор, пока он не скрылся из глаз за поворотом.

Тут я впервые ощутил горький вкус одиночества, на которое обрек себя в это утро. Я почувствовал себя оторванным от всего, в сердце моем проснулась жалость к себе, быстро погасившая пламя восторга, согревавшего меня, когда я думал о том, чтобы занять место скончавшегося отшельника.

Мне еще не было двадцати лет; я был сеньором, владельцем огромного состояния; я еще даже не начал жить — мне довелось выпить всего лишь один опрометчивый, исполненный яда глоток, — и вот я отказываюсь от мира, я добровольно отрекаюсь от него ради того, чтобы искупить свой грех. Это справедливо; но это тяжело и горько. Однако позже я снова почувствовал порыв восторга при мысли о том, что именно горечь, страдание — вот что придает цену моему отречению, что только через все испытания и трудности мой путь может привести меня к благодати.