Избранное, стр. 5

А Таня ничего не помнила. Она посмотрела на свои босые ноги, смуглые до самых колен, с гладкой кожей, крутым сводом, подпирающим легкую ступню. На них так удобно стоять. Посмотрела еще на руки, еще тонкие в кистях, но с крепкими пальцами, с сильной ладонью. Но кто, кроме матери, радовался их росту и силе? Ведь даже посеяв горох близ дороги, человек приходит проведать его по утрам и ликует, видя всходы поднявшимися хоть на самую малость. И Таня горько заплакала.

А поплакав, ощутила успокоение, и радость пришла к ней сама, как приходят голод и жажда: «Ведь это же отец приезжает!» Таня вспрыгнула на кровать, расшвыряла подушки на пол. Потом легла ничком и так лежала долго, смеясь потихоньку и плача, пока не вспомнила вдруг, что вовсе не любит отца. Куда же исчезла ее гордость? Не этот ли мальчик Коля отнял у нее отцовскую любовь.

— А все-таки я ненавижу их, — сказала она.

И снова, то отливая, то приливая, овладевала ее сердцем обида.

Таня вскочила на колени и с силой стукнула кулаком по раме.

Окно раскрылось под ее ударом, и Таня снова увидела Фильку — в третий раз за этот день.

Нет, видно, в его сердце ни тумана, ни обиды, какие ощущала в себе Таня.

Он сидел на завалинке под окном и держал на коленях атлас.

— Нет такой страны — Маросейка, — сказал он. — Есть далекая страна Марокко, есть остров Майорка, который захватили фашисты. А это не остров, не полуостров, не материк. Зачем ты обманываешь меня?

А Таня смотрела на Фильку, будто не видя его, будто глядела сквозь него на песок.

— Молчи, молчи, Филька, — сказала она. — Все равно не люблю.

— Разве я обидел тебя чем-нибудь? — спросил Филька.

И руки его опустились, как только заметил он еще не остывшие на ресницах Тани слезы. Душевная слабость охватила его.

И так как Фильке солгать не стоило никакого труда, как и сказать правду, он хлопнул ладонью по атласу и воскликнул;

— Есть такая страна Маросейка! Этот проклятый атлас никуда не годится. Он совсем не полный! Я даже отлично помню, как учитель говорил нам о ней.

Таня только сейчас услышала Фильку, И его простодушная ложь вернула ей покой.

«Вот кто будет мне постоянным другом, — решила она. — Ни на кого я не променяю его. Разве не делился он со мной всем, что у него есть, даже самым малым?»

— Филька, — сказала она, — я не о тебе говорила. Я говорила о другом мальчике, которого зовут Коля. Ты прости меня.

А Филька простил уже давно, едва только с губ ее слетело первое слово, сказанное более ласково, чем другие.

— Если это о другом, — сказал он, — то ты можешь его не любить. Мне это все равно. Однако почему ты его не любишь?

Таня не ответила сразу, но, помолчав немного, спросила:

— Как, по-твоему, Филька, должен человек быть гордым или нет?

— Должен, — ответил Филька твердо. — Но если это гордишься не ты, а Коля, то совсем другое дело. Тогда вспомни обо мне, если потребуется тебе крепкая рука или аркан, которым ловят оленей, или палка, которой я научился владеть хорошо, охотясь в тайге за дикушами.

— Но ведь ты его совсем не знаешь, за что же ты будешь его бить?

— Но я знаю тебя, — возразил ей Филька.

И эта мысль — платить за обиду не слезами, а ударом — показалась ей в этот момент не глупой и вполне ясной, лишенной всякой смутности, какую она ощущала в себе. Она и сама умела отлично сбивать с деревьев дикуш, метко кидая в этих смирных птиц тяжелые камни и сучья.

Но через минуту она подумала: «Я, кажется, делаюсь злой».

А Филька вдруг шагнул от окна налево, в смущении глядя поверх Таниного плеча, и, прижав свой атлас локтем, неожиданно кинулся со двора.

Близко за плечами Тани стояла мать. Она вошла неслышно. В дождевом плаще, в белом докторском халате, она показалась Тане совсем другой, чем была месяц назад. Так, предмет, поднесенный близко к глазам, теряет вдруг свою знакомую форму. И Таня, еще не опомнившись, секунду-две неподвижно смотрела на мать. Она увидела две еле заметные морщинки, расходящиеся от уголков ее носа, и худые ноги в туфлях, слишком просторных для них, — мать никогда не умела заботиться о себе, — и худые, слабые руки, столь искусно врачевавшие больных. Только взгляд ее остался неизменным. Таким всегда носила его в памяти Таня. Мать смотрела на нее своими серыми глазами. И в них, как щепотка соли, брошенная в море, растворились мгновенно все обиды Тани. Она поцеловала мать осторожно, избегая притронуться к глазам, словно боялась своим движением погасить их взгляд.

— Мама, — сказала Таня.

Мать обняла ее.

— Я торопилась домой, — сказала она. — Я соскучилась по тебе, Танюша.

Она оглядела дочь долгим пристальным взглядом. Сначала взглянула на волосы — они выцвели сильно, стали совсем как сталь; потом посмотрела в лицо — оно было горячим и на коже пылал загар.

«Ей было в лагере хорошо», — подумала мать.

Затем поглядела на ее ноги и удивилась, что Таня сидит босая. Тогда лишь увидела она беспорядок: подушки, валявшиеся на полу, смятую кровать и на кровати письмо, вынутое из конверта.

И тогда взгляд ее глаз, который Таня так боялась потревожить своей лаской, погас сам собой, словно ветер, налетевший внезапно, возмутил его ясность. В нем появились беспокойство, неуверенность, тревога. Даже притворство обнаружила в нем Таня. Иначе зачем же так медленно мать поднимает с пола подушки и приводит в порядок постель?

— Ты прочла это без меня, Таня? — тихо спросила мать.

Таня безмолвно опустила голову.

— Ты должна быть рада, Таня.

Но и на этот раз с ее губ не слетело ни звука. А мать терпеливо ждала.

— Мама, этот мальчик мне брат? — спросила Таня.

— Нет, — ответила мать. — Он чужой. Он только племянник Надежды Петровны. Но он вырос у них, и папа любит его и жалеет, потому что у мальчика нет ни отца, ни матери. Папа — добрый человек. Я всегда говорила тебе об этом.

— Значит, он мне чужой, он мне даже не брат, — сказала Таня, наклонив голову еще ниже.

Мать тихим движением подняла ее лицо и поцеловала два раза.

— Танюша, милая, мы с тобой поговорим. Мы обо всем поговорим. Ты встретишь их, Таня, и увидишь сама. Отец будет рад. Ты ведь пойдешь на пристань, правда?

— А ты, мама?

Но мать отвернулась от ее внимательных глаз.

— Я, Таня, не могу. Ты ведь знаешь, мне всегда так некогда.

И, отвернувшись, она почувствовала, как Таня спрятала голову под ее слабую руку и крепко прижалась к ней.

— Мама, я люблю только тебя. Я буду всегда с тобой. Ни с кем никогда, никого мне, не нужно. Я не пойду их встречать.

IV

Это было удивительно, но цветы, которые Таня высадила на грядку, еще жили в то утро, когда должен был приехать отец.

Сердитый ли ручеек, вылившийся из бочки, так хорошо омыл их корни, или они просто были живучи, как многие цветы на севере, который не дает им запаха, хотя и оставляет долго жить, но во всяком случае они держались на своих высоких ножках, когда Таня взглянула на них. Она решила их никому не отдавать.

Она прогнала утку, усевшуюся среди цветов на грядке, и посмотрела вверх, на каланчу. Деревянная, она царила над этим городом, где во дворах на заре распевали лесные птицы. На ней еще не поднимали сигнального флага. Значит, парохода еще не было видно. Он мог и опоздать. Но Тане было мало дела до флага. Она вовсе не собиралась идти на пристань. А если она и перехватила свои тонкие волосы лентой и сменила платье, надев самое лучшее, то это могло быть и потому, что сегодня в самом деле праздник; начинается новый учебный год.

Но до школы еще так долго ждать. Зачем же она поднялась так рано? «Что же делать, если не спится? — сказала бы она матери, если бы та проснулась от скрипа двери в доме. — Что же я могу поделать, — повторила б она, — если сегодня я вовсе не могу заснуть».

Но придет ли когда-нибудь пароход? Существует ли он на самом деле? Или это призрак, для которого вовсе нет никакого места, никакого срока и который плывет сейчас, может быть, по другой реке и другой туман стоит за его кормой.