Весь невидимый нам свет, стр. 65

Не шаги ли там? Он на первом этаже? Не поднимается?

Девять, одиннадцать, тринадцать – все, напилась. И даже слишком – в кишках плещется вода. Мари-Лора опускает в ведро консервную банку.

Теперь вернуться без единого звука. Не задеть за стену, за дверь. Не споткнуться, не пролить воду. С полной банкой в левой руке, Мари-Лора начинает ползком выбираться из комнаты.

Она уже у двери, когда вновь слышит немца. Он тремя или четырьмя этажами ниже, перерывает комнату. Высыпает на пол целый ящик чего-то, кажется подшипников. Они подпрыгивают, звенят, катятся.

Мари-Лора вытягивает правую руку и прямо у порога натыкается на что-то большое, прямоугольное, твердое. Ее книга! Роман Жюль Верна! Как будто папа ей здесь его оставил! Наверное, немец скинул книгу с кровати. Мари-Лора как можно тише берет ее и прижимает к груди.

Удастся ли добежать до первого этажа?

Проскочить мимо немца на улицу?

Однако вода уже наполнила капилляры, кровь побежала быстрее, мозг заработал лучше. Мари-Лора не хочет умирать. Она и без того слишком испытывает судьбу. Даже если удастся чудом пробежать мимо немца, нет гарантий, что на улице будет безопасней.

Вот она уже на площадке. В дедушкиной спальне. Ощупью находит платяной шкаф, забирается внутрь и тихо затворяет за собой дверцы.

Балки

Снаряды проносятся над головой, и подвал дрожит, как от проезжающих поездов. Вернер мысленно видит американских артиллеристов: корректировщики огня смотрят из танков, со склона горы, с гостиничного балкона; офицеры просчитывают скорость ветра, наклон ствола, температуру воздуха; радисты повторяют указания.

Три градуса правее, расстояние то же. Спокойные усталые голоса направляют огонь. Наверное, таким же голосом Бог призывает души к себе. Сюда, пожалуйста.

Всего лишь числа. Чистая математика. Привыкайте мыслить в таких категориях. Вот и у них так же.

– Мой прадед, – внезапно говорит Фолькхаймер, – был лесорубом в те времена, когда еще не появились пароходы и весь флот был парусный.

В темноте точно не скажешь, но вроде бы он стоит и водит рукой по треснувшей балке – одной из трех, на которых держится потолок. Колени чуть согнуты – словно атлант, готовый впрячься в работу.

– Тогда, – продолжает Фолькхаймер, – всей Европе нужны были мачты для кораблей. Однако почти все государства свели свои леса. Во всей Англии, рассказывал прадед, не осталось ни одного стoящего дере ва. Так что все мачты для английского и для испанского флота, да и для португальского тоже, везли из Пруссии, из лесов, в которых прошло мое детство. Дедушка знал, где растут самые высокие. Бывало, пять человек три дня пилили одно дерево – такие были стволы. Сперва вгоняли клинья, прадед говорил: как иголки в шкуру слона. Иногда приходилось вбить более сотни клиньев, прежде чем дерево наклонялось.

Со свистом проносится снаряд; подвал дрожит.

– Прадед рассказывал, что ему нравилось воображать, как стволы везут через всю Европу, через реки, через море в Британию, очищают от коры, обстругивают и ставят на кораблях, как они проживают целую жизнь, видят океаны, участвуют в сражениях, пока не упадут и не умрут второй смертью.

Еще один снаряд пролетает наверху; балки над головой хрустят – а может быть, Вернеру мерещится. Этот кусок угля был когда-то зеленым растением, папоротником или хвощом, который рос миллион лет назад. А может, не миллион, а два или даже сто миллионов лет назад. Можете вообразить сто миллионов лет?

Вернер говорит:

– Там, откуда я родом, деревья выкапывали из-под земли. Доисторические.

– Я одного хотел – выбраться оттуда, – отвечает Фолькхаймер.

– Я тоже.

– А теперь?

Бернд покрывается плесенью в углу. Ютта там, далеко, видит, как из ночи выступают тени, как шахтеры в первом утреннем свете бредут домой. Ведь в детстве он и не хотел ничего другого, верно? Его вполне устраивал этот мир – мир ягод, морковных очистков и сказок фрау Елены. Дегтя, поездов за окном, жужжания пчел между рамами. Мир, где были бечевка, проволока и голос из приемника, обещающий веретено, чтобы прясть свои грезы.

Передатчик

Передатчик на столе у печной трубы. Два лодочных аккумулятора на полу. Странный механизм, выстроенный десятилетия назад, чтобы разговаривать с призраком. Как можно тише Мари-Лора усаживается на банкетку. У кого-то наверняка есть приемник – у пожарных, если они еще остались, у бойцов Сопротивления, у американцев, которые обстреливают город. У немцев в подземных фортах. Или даже у Этьена. Она пытается вообразить, как он сидит, съежившись, и крутит настройку призрачного радио. Может, он думает, что она мертва. Может, ему нужна лишь искорка надежды.

Мари-Лора ощупывает трубу и находит рычаг. Налегает на него всем телом. Антенна выдвигается, скрежещет о крышу.

Слишком громко.

Она ждет. Считает до ста. Внизу по-прежнему все тихо.

Пальцы находят под столом тумблеры: один для микрофона, другой для передатчика. Она не помнит, какой для чего. Включает оба подряд. В корпусе передатчика гудят лампы.

Не слишком громко, папа?

Не громче ветерка. Отголоски пожара.

Мари-Лора ведет рукой вдоль провода и находит микрофон.

Просто закрыть глаза не значит и в малой степени понять, что такое слепота. Под вашим миром небес, лиц и зданий есть более древний мир, где внешние поверхности исчезают и звуки рыбьими косяками плывут в воздухе. Мари-Лора на чердаке, высоко над улицей, слышит, как шуршит камыш на болоте в трех километрах от города. Как американцы в полях направляют орудия на дымящийся Сен-Мало. Как в подвалах, где семьи сидят у керосиновых ламп, всхлипывают дети, как вороны прыгают по грудам кирпича и мухи садятся на мертвые тела, как дрожит тамариск, трещат сойки и пылает трава на дюнах. Она чувствует исполинский гранитный кулак, на котором стоит Сен-Мало, и океан, набегающий с четырех сторон, и внешние острова под вечным натиском прилива. Слышит, как коровы пьют из каменных поилок и дельфины выпрыгивают из зеленой воды Ла-Манша, как в пяти лье от берега песок заносит скелеты мертвых китов, чей костный мозг столетиями служит пищей целым колониям организмов, которые проживут жизнь, не увидев и одного фотона солнечного света. Как в гроте улитки ползут по мокрым камням.

Может, не я буду читать тебе, а ты – мне?

Свободной рукой она открывает книгу на коленях. Находит пальцами строки. Подносит микрофон к губам.

Голос

Утром четвертого дня в подвале под разрушенным «Пчелиным домом» Вернер крутит настройку починенной рации, и внезапно девичий голос говорит прямо в его здоровое ухо: «В три часа ночи меня разбудило какое-то страшное сотрясение». Он думает: это голод, меня лихорадит, я навоображал невесть что в треске помех…

Девушка продолжает: «Я приподнялся на постели и стал прислушиваться, как вдруг меня отбросило на середину каюты».

Она говорит тихо, на прекрасном французском, выговор у нее четче, чем у фрау Елены. Вернер прижимает наушник к уху.

«Ясно, что „Наутилус“ на что-то натолкнулся и дал сильный крен», – говорит она, грассируя. С каждым звуком голос все глубже проникает в его мозг. Юный высокий голос немногим громче шепота. Если это галлюцинация, то пусть она не кончается.

«Одна из таких ледяных глыб опрокинулась и ударила по „Наутилусу“, который стоял на месте под водою. Затем она скользнула по его корпусу, с непреодолимой силой приподняла его, вытеснила кверху, в менее плотный слой воды».

Слышно, как она языком облизывает нёбо.

«Но можно ли было ручаться за то, что мы сейчас не натолкнемся на верхний слой торосов и не будем сдавлены между двумя поверхностями ледяных массивов?»

Снова врываются помехи, грозя заглушить голос, и Вернер сражается с ними изо всех сил. Он снова мальчик на чердаке и не хочет пробуждаться от сна, а Ютта трясет его за плечо и шепчет: «Проснись!»