Весь невидимый нам свет, стр. 64

Он снимает наушники и выключает станцию. Пайки давно съедены, фляжки опустели. Они с Фолькхаймером, давясь, выпили по несколько глотков воды из-под малярных кистей, и Вернер не уверен, что сможет еще раз взять в рот эту гадость.

Батарея в рации почти села. Когда она кончится, можно будет вставить американскую одиннадцативольтную с черной кошкой. А потом?

Сколько кислорода в час потребляют легкие одного человека? Было время, когда Вернер с удовольствием занялся бы подсчетами. Теперь он сидит с двумя гранатами Фолькхаймера на коленях и чувствует, как внутри его гаснет последняя искра света. Вертит одну гранату, потом другую. Он взорвал бы их только для того, чтобы осветить подвал, чтобы последний раз хоть что-нибудь увидеть глазами.

Фолькхаймер иногда включает фонарь и светит в дальний угол, где на двух полках частью стоят, частью лежат восемь или девять гипсовых голов. Они примерно как у манекенов, только тщательнее проработаны: три с усами, две лысые, одна в военной фуражке. У них есть странное свойство: очень белые, они при выключенном фонаре как будто остаются на сетчатке Вернера, не вполне видимые и не вполне невидимые, и почти что светятся в темноте.

Безмолвные, внимательные, неморгающие.

Обман зрения.

Лица, отвернитесь.

В темноте Вернер подползает к Фолькхаймеру; так хорошо отыскать средь мрака мощное колено друга. Винтовка лежит рядом. Тело Бернда где-то позади.

– Ты когда-нибудь слышал, что про тебя рассказывают? – спрашивает Вернер.

– Кто?

– Мальчишки в Шульпфорте.

– Кое-что слышал.

– Тебе это нравилось? Быть Великаном? И что тебя все боялись?

– Мало радости постоянно слышать вопрос, сколько в тебе роста.

Где-то на улице взрывается снаряд. Где-то там горит город, океан разбивается о берег, морские желуди колышут веерами усиков.

– А правда, сколько в тебе роста?

Фолькхаймер испускает короткий смешок.

– Как ты думаешь, Бернд был прав насчет гранат?

– Нет, – говорит Фолькхаймер с неожиданной твердостью. – Они нас убьют.

– Даже если как-то забаррикадироваться?

– Нас раздавит.

Вернер пытается различить средь черноты гипсовые головы.

Если не гранаты, то что? Неужто Фолькхаймер и вправду верит, что кто-нибудь станет их раскапывать? Что они заслуживают спасения?

– Так мы будем просто ждать?

Фолькхаймер не отвечает.

– И сколько еще?

Когда сядет аккумулятор, можно будет вставить американскую батарейку, и радио проработает еще сутки. А можно вставить ее в фонарь Фолькхаймера. Батарейка даст им еще сутки треска атмосферных помех. Или еще сутки света. Но для выстрела из винтовки света не нужно.

Помрачение

Что-то малиновой бахромой колышется на краю зрения. Наверно, он принял слишком много морфия. Или болезнь прогрессирует и добралась до глаз.

Пепел снежинками вплывает в окно. Уже рассвет? Или это зарево пожара? Простыни насквозь пропотели, форма мокрая, будто он купался во сне. Во рту привкус крови.

Фон Румпель перекатывается на край кровати и смотрит на макет. Он уже исследовал каждый квадратный сантиметр игрушки. Бутылкой отколотил угол. Сооружения по большей части полые – шато, собор, рынок, – но зачем тратить время и ломать их все, если самого главного дома нет?

В несчастном городе за окном почти все горит или рушится, а здесь, в миниатюре, наоборот – город стоит, а дом, где он сейчас, испарился.

Могла девочка забрать его с собой при бегстве? Да, могла. Дядю перед отправкой в Форт-Насиональ тщательно обыскали – об этом фон Румпель позаботился – и не нашли ничего, кроме бумаг.

Где-то обрушилась стена, тонны каменной кладки с грохотом оседают на землю.

То, что этот дом стоит среди всеобщего разрушения, – вполне убедительное доказательство. Камень где-то здесь. Надо просто отыскать его, пока еще есть время. Прижать к сердцу и ждать, когда богиня протянет огненную руку и выжжет его беды. Выведет его из цитадели, из осады, из болезни. Он будет спасен. Надо лишь заставить себя встать с кровати и продолжить поиски. Методично. Сколько бы часов они ни заняли. Разобрать тут все по кирпичикам. Начать с кухни. Еще раз.

Вода

Слышно, как внизу скрипят пружины матраса. Как немец, прихрамывая, спускается по лестнице. Он уходит? Сдался?

Пошел дождь. Тысячи капель барабанят по крыше.

Мари-Лора встает на цыпочки и прижимается ухом к потолку. Слушает журчание дождевых струй. Как там эта молитва? Та, которую мадам Манек шептала, когда с Этьеном не было никакого сладу?

Господи, милость Твоя – огонь очищающий.

Надо включить смекалку и логику. Как сделал бы папа или великий морской биолог профессор Пьер Аронакс у Жюль Верна. Немец не знает про чердак. У нее в кармане камень, есть еще одна банка с едой. Это преимущества.

Дождь – тоже хорошо. Он хоть немного, да притушит пожар. Можно ли набрать дождевой воды для питья? Проделать дырки в крыше? Как-нибудь еще обратить его себе на пользу? Может, его стук заглушит ее шаги?

Она точно знает, где стоят два оцинкованных ведра: сразу за дверью спальни. Добраться до них, может, даже отнести одно сюда…

Нет, отнести не получится. Слишком тяжелое ведро, слишком много шума, вода расплещется. Однако можно добраться до ведра и погрузить в него лицо. Наполнить водой банку из-под фасоли.

Одна мысль о воде – о том, как кончик носа, потом губы касаются холодной поверхности, – вызывает биологическую тягу, какой Мари-Лора еще не знала. Она мысленно падает в озеро, вода заливается в уши, в рот, в горло. Маленький глоточек – и мозг снова заработает. Она ждет, что папин голос отсоветует идти, но голос молчит.

От шкафа через комнату Анри, через лестничную площадку до ее двери – двадцать один шаг. Мари-Лора берет с пола нож и пустую консервную банку, сует их в карман. Тихонько спускается по лестнице из семи перекладин и долго стоит неподвижно за стенкой шкафа. Слушает, слушает, слушает, пригнувшись. Миниатюрный домик вдавливается в ребра. Интересно, там, на крохотном чердаке, маленькая Мари-Лора тоже вслушивается за шкафом? Так же сильно ей хочется пить? Ни звука, только стучит дождь, превращая Сен-Мало в месиво из грязи и пепла.

Возможно, это ловушка: он услышал, как она открывает банку, шумно спустился на первый этаж, тихо поднялся обратно и теперь стоит перед шкафом с пистолетом в руках.

Господи, милость Твоя – огонь очищающий.

Мари-Лора упирается ладонью в стенку и сдвигает панель. Рубашки гладят ее по лицу. Она приоткрывает одну дверцу.

Никаких выстрелов. Ничего. За выбитым окном дождь хлещет по горящим зданиям с таким звуком, будто волны перекатывают гальку. Мари-Лора призывает дедушку, в чьей спальне сейчас стоит, – любознательного вихрастого мальчика, от которого пахнет морем. Веселый, непоседливый Анри берет ее за одну руку, Этьен – за другую. Дом становится как пятьдесят лет назад. Внизу смеются нарядные родители, кухарка снимает верхние створки с устриц, мадам Манек, молоденькая горничная, только что из деревни, стоит на стремянке, стирает пыль с люстры и напевает за работой…

Папа, у тебя есть ключи от всего на свете.

Мальчики ведут ее к лестничной площадке и дальше, мимо уборной.

В спальне остался запах немца: вроде бы ваниль и еще что-то кислое. Мари-Лора не слышит ничего, кроме дождя и стука крови в висках. Она тихо-тихо опускается на колени и ведет рукой вдоль щели между досками. Звук, с которым пальцы касаются ведра, кажется громче соборного колокола.

Дождь молотит по крышам и по стенам, струйками журчит за выбитыми окнами. Вокруг – ее камешки и ракушки. Папин макет. Ее одеяло. И где-то должны быть туфли.

Мари-Лора наклоняет лицо и касается губами воды. Каждый глоток кажется громким, как взрыв снаряда. Один, три, пять. Мари-Лора глотает, дышит, глотает, дышит. Она всей головой в ведре.

Дышит. Умирает. Грезит.