Весь невидимый нам свет, стр. 61

Мост

Во французской деревушке, далеко к югу от Сен-Мало, на мосту взорвался немецкий грузовик. Погибли шесть солдат-немцев. Оккупационные власти винят террористов. «„Ночь и туман“ [37], – шепчут старухи, пришедшие навестить Мари-Лору. – За каждого убитого боша будут расстреливать десять наших». Полиция ходит от дома к дому, требуя, чтобы все трудоспособные мужчины выходили на принудительные работы. Копать окопы, разгружать вагоны, возить тачки с цементом, строить заграждения против американцев и англичан. Каждый, у кого есть силы, обязан укреплять Атлантический вал [38]. Этьен стоит в дверях, с медицинской справкой в кармане. Холодный ветер дует ему в лицо, унося страхи в прихожую.

Мадам Рюэль шепчет, что немцы убеждены: взрыв связан с передачами подпольной радиостанции. Сейчас они перекрывают берег – растягивают колючую проволоку, ставят деревянные «рогатки». Доступ на укрепления уже ограничен.

Она отдает батон, и Мари-Лора спешит домой. Там Этьен разламывает хлеб и находит внутри очередную полоску бумаги. Еще девять чисел.

– Я думал, они сделают перерыв.

Мари-Лора думает об отце.

– Может быть, дядюшка, сейчас это даже важнее, чем было раньше?

Он ждет до темноты. Мари-Лора сидит в шкафу, фальшивая задняя стенка отодвинута. Слышно, как включаются микрофон и передатчик. Тихий дядин голос читает числа. Затем звучит мелодия – сегодня все больше виолончели – и обрывается на середине музыкальной фразы.

– Дядя?

Он медленно, неуклюже спускается по лестнице и берет Мари-Лору за руки:

– Та война, на которой погиб твой дедушка, забрала шестнадцать миллионов человек. Полтора миллиона одних только французских ребят, из которых почти все были младше меня. Два миллиона немцев. Если выстроить их в цепочку, она бы шла мимо наших дверей одиннадцать суток. То, что мы делаем, Мари, – это не дорожные указатели поворачивать. И не письма на почте путать. Эти числа – больше чем числа. Понимаешь?

– Но мы же хорошие, правда, дядя?

– Да. Надеюсь, что да.

Рю-де-Патриарш

Фон Румпель входит в жилой дом в Пятом районе Парижа. Хозяйка, фальшиво улыбаясь, берет у него пачку продуктовых талонов и прячет в карман кофты. Под ногами у нее вьются кошки. За спиной – комната с множеством безделушек, пахнущая сухими яблоневыми лепестками, пылью, старостью.

– Когда они съехали, мадам?

– Летом сорокового.

У нее такой вид, будто она сейчас тоже зашипит, как кошка.

– Кто вносит плату за квартиру?

– Не знаю.

– Чеки от Музея естествознания?

– Не могу сказать.

– Когда последний раз кто-нибудь приходил?

– Никто не приходил. Чеки присылают по почте.

– Откуда?

– Не знаю.

– И в квартиру никто не заходит?

– С того лета – нет.

Она отступает на шаг, пряча хищное лицо и хищные ногти в приторной полутьме.

Фон Румпель поднимается на четвертый этаж. Квартира мастера заперта на один замок. Внутри окна заколочены фанерой, в дырки от сучков пробиваются серебристые лучики, как будто вся квартира – темная коробка в столбе чистого света. Шкафы открыты, диванная подушка лежит криво, кухонный стул упал. Все говорит о поспешном уходе или тщательном обыске. А может, и о том, и о том. По краю унитаза наросла черная плесень. Фон Румпель осматривает спальню, ванную, кухню. Его подстегивает неистребимая дьявольская надежда: а вдруг?..

На верстаке – крохотные скамейки, крохотные фонарные столбы, крохотные бруски отполированного дерева. Маленькие тисочки, маленькая коробочка с гвоздями, маленькие бутылочки уже засохшего клея. Под верстаком накрытый мешковиной сюрприз: макет Пятого района. Здания не выкрашены, но сделаны изумительно. Ставни, двери, окна, канализационные люки. Людей нет. Игрушка?

В шкафу – поеденные молью детские платья и свитер, на котором вышитая коза жует цветы. Пыльные шишки на подоконнике, разложенные в ряд от больших к маленьким. На кухне к половицам прибиты полоски сукна. Тишина. Порядок. Ничего лишнего. От стола к уборной вдоль стены протянут шнур. Часы без стекла, давно остановившиеся. И, только найдя три огромных тома Жюль Верна брайлевским шрифтом, фон Румпель понимает: загадка решена.

Искусный мастер, специалист по замкам и сейфам. Живет в десяти минутах ходьбы от музея. Работает там всю жизнь. Скромный, к богатству не стремится. Слепая дочь. Очевидно, надежный человек.

– Где ты прячешься? – спрашивает он вслух.

Пыль клубится в странных серебристых лучиках.

В мешке или в ящике. За плинтусом, под половицами, в стене. Фон Румпель вытаскивает ящики кухонного стола, смотрит за ними. Но те, кто обыскивал квартиру до него, во все такие места уже заглянули.

Постепенно его внимание возвращается к макету. Сотни крохотных зданий с мезонинами и балконами. И вдруг приходит догадка: это точная копия района! Уменьшенная, лишенная цвета, безлюдная. Миниатюрное призрачное подобие. Одно здание особенно лоснится от частого прикосновения пальцев: тот самый дом, где он сейчас находится.

Фон Румпель встает на колени, заглядывает в улицы. Он – бог, нависший над Латинским кварталом. Может двумя пальцами сцапать кого хочет, заслонить своей тенью полгорода. Перевернуть весь этот крохотный мирок. Он берется за крышу дома, в котором сейчас стоит на коленях, и дом вынимается из макета легко, будто так и задумано. Фон Румпель крутит его в руках: восемнадцать окон, шесть балконов, парадная дверь. Вот тут – за этим окном – старуха с кошками. А здесь, на четвертом этаже, он сам. Снизу у домика обнаруживается крохотное отверстие, немного похожее на замочную скважину в музейном ящике-сейфе. Это значит, что дом внутри пустой и там что-нибудь может лежать. Фон Румпель некоторое время крутит его в руках, пытаясь решить головоломку. Пытается сдвинуть дно, боковины.

Сердце бешено стучит, на языке что-то мокрое и горячее.

Что ты в себе скрываешь?

Фон Румпель ставит домик на пол и с размаху давит его ботинком.

Белый город

В апреле сорок четвертого «опель» въезжает в белый город, полный пустых окон.

– Вена, – говорит Фолькхаймер.

Нойман-второй начинает распинаться про габсбургские дворцы, венский шницель и девиц, у которых нижние губы сладки, как штрудель. Они останавливаются в некогда великолепном отеле, где мебель составлена вдоль стен, мраморные раковины забиты куриными перьями, а под окна подоткнуты газеты. Внизу – сортировочный узел, бесконечный простор железнодорожных путей. Вернер вспоминает доктора Гауптмана, его вьющиеся волосы и перчатки с меховой оторочкой. Воображает его венскую юность в кафе, где будущие ученые говорили о Боре и Шопенгауэре, а мраморные статуи смотрели на них с карнизов, как добрые крестные.

Гауптман, наверное, по-прежнему в Берлине. А может, на фронте, как все.

У военного коменданта нет времени их принять. Его подчиненный сообщил Фолькхаймеру, что участники Сопротивления выходят на связь откуда-то из Леопольдштадта. «Опель» целый день колесит по району. На распускающихся деревьях висит зябкий туман. Вернер в кузове трясется от холода. Ему кажется, что все вокруг пропахло мертвечиной.

Пять дней он слышит в наушниках только гимны, записанные пропагандистские речи и отчаянные просьбы офицеров прислать бензин, боеприпасы, людей. Все рвется на глазах; ткань войны с треском расползается на куски.

– Государственная опера, – говорит Нойман-второй как-то вечером.

Перед ними высокий мраморный фасад с множеством колонн, во всем одновременно угадывается тяжесть и легкость. Вернер думает, до чего бессмысленно строить прекрасные здания, сочинять музыку, петь, печатать огромные книги с изображениями птиц, если равнодушный мир так быстро это все поглощает. Зачем играть на музыкальных инструментах, когда тишина и ветер настолько мощнее? Зачем зажигать фонари, когда тьма все равно их потушит? Когда немецкие солдаты привязывают русских пленных к ограде по несколько человек сразу, суют им в карманы гранаты с выдернутой чекой и отбегают?

вернуться

37

«Ночь и туман» – директива Гитлера от декабря 1941 г., направленная на борьбу с антинацистской оппозицией в оккупированных странах.

вернуться

38

Атлантический вал – система укреплений, которая, по замыслу фашистского командования, должна была протянуться более чем на 5000 км, от Норвегии до Испании.