Весь невидимый нам свет, стр. 54

– От поясницы. Деньги есть?

Вернер мотает головой.

Нойман-второй вытаскивает из кармана несколько замусоленных рейхсмарок. Перед уходом он просит старуху принести дюжину вареных яиц и четыре из них отдает Вернеру.

Из Шульпфорты они едут на поезде через Лейпциг и выходят на пересадочной станции к западу от Лодзи. На перроне лежат пехотинцы – все спят, словно какая-то волшебница наслала на них заклятие. В сумерках выцветшие шинели кажутся призрачными, и мнится, будто спящие дышат в унисон, – пугающее и странное зрелище. То и дело из громкоговорителя звучат названия городов, которые Вернер слышит впервые: Гримма, Вурцен, Гросенхайм, – хотя ни один поезд не прибывает и не отправляется. Нойман-второй сидит, расставив ноги, и ест вареные яйца одно за другим, аккуратно складывая скорлупу в перевернутую фуражку. Темнеет. Храп солдат на перроне – словно прибой. У Вернера такое чувство, будто во всем мире не спят только они двое.

Уже глубоко в ночи на востоке раздается гудок. Солдаты вокруг просыпаются. Вернер сбрасывает полудрему и садится. Нойман-второй уже на ногах. Он стоит, держа согнутые ладони одну над другой, – как будто пытается удержать в них шарик темноты.

Со стуком и лязгом сквозь темноту проносится поезд: сперва черный бронированный локомотив, выдыхающий толстый гейзер дыма и пара, потом несколько вагонов, бронеплощадка с пулеметом, за которым пригнулись двое пулеметчиков. Дальше – только открытые платформы с людьми. Они набиты так плотно, что люди вынуждены стоять – кто-то на ногах, бoльшая часть на коленях. Проезжают две платформы, три, четыре. Каждая спереди защищена от ветра чем-то вроде стены из мешков. Рельсы дрожат под тяжелым составом, тускло поблескивая в темноте. Девять платформ, десять, одиннадцать. Все полные. Мешки выглядят странно, как будто они вылеплены из серой глины.

Нойман-второй вскидывает подбородок и говорит:

– Пленные.

Вернер пытается различить отдельных людей, но платформы едут быстро, и он успевает схватить лишь отдельные детали: впалые щеки, плечо, блеснувший в темноте глаз. На них форма? Те, что впереди, сидят, привалившись к мешкам. Впечатление, будто это пугала и их везут на запад, чтобы поставить на каких-то чудовищных огородах.

Некоторые пленные спят.

Мимо проносится лицо, бледное и восковое, прижатое скулой к полу платформы.

Вернер ошалело моргает. Это не мешки. И не спящие. У каждой платформы впереди – стена из мертвецов.

Как только стало ясно, что поезд не остановится, солдаты вокруг улеглись обратно и закрыли глаза. Нойман-второй зевает. Платформа за платформой; человеческая река льется в ночи. Шестнадцать, семнадцать, восемнадцать… зачем считать? Сотни и сотни людей. Тысячи. Наконец в темноте мелькает последняя платформа, за ней еще один пулемет с расчетом из четырех или пяти человек, и вот уже поезд проехал.

Стук колес затихает. Над лесом вновь сгущается тишина. Где-то там Шульпфорта с ее темными башенками, мокрыми простынями, ночными вскриками и мальчишеской злобой. А еще дальше – ревущий левиафан Цольферайна, окна сиротского дома. Ютта.

– Они сидят на умерших товарищах? – спрашивает Вернер.

Нойман-второй сощуривает один глаз и наклоняет голову вбок, словно целится из винтовки вслед поезду.

– Пиф-паф, – говорит он.

Платяной шкаф

В первые дни после смерти мадам Манек Этьен не выходит из своей комнаты. Мари-Лора представляет, как он сидит на кушетке, втянув голову в плечи, бормочет детские стишки и видит шастающих сквозь стены призраков. Тишина за его дверью такая, что Мари-Лоре страшно: не ушел ли он совсем в иной мир?

– Дядя? Этьен?

Мадам Бланшар сводила Мари-Лору в церковь Святого Викентия на отпевание мадам Манек. Мадам Фонтино наварила ей картофельного супа на неделю. Мадам Гибу принесла варенья. Мадам Рюэль как-то исхитрилась испечь песочный торт. Все они стараются не оставлять ее одну.

Час за часом падает высохшим листком. Каждый вечер Мари-Лора ставит перед дверью Этьена полную тарелку, а утром забирает пустую. Она стоит одна в комнате мадам Манек. Здесь пахнет мятой, восковыми свечами, шестью десятилетиями беззаветного служения. Горничная, нянька, мать, сообщница, советчица, шеф-повар – кем была мадам Манек для Этьена? Для них всех? На улице пьяно горланят немцы, паучок за кухонной плитой каждую ночь плетет новую паутину, а Мари-Лоре это вдвойне больно: все живут, как прежде, Земля и на миг не замедлила свой бег вокруг Солнца.

Бедное дитя.

Бедный мсье Леблан.

Как будто на них проклятье.

Если бы только сейчас в кухню вошел папа! Улыбнулся дамам, взял Мари-Лору за щеки! Пять минут с ним. Одна минута.

На пятый день Этьен выходит из комнаты. Лестница скрипит под его шагами, старухи на кухне умолкают. Он твердым голосом вежливо просит их уйти.

– Мне нужно было время для прощанья, но теперь я должен сам заботиться о себе и племяннице. Спасибо вам.

Как только дверь за ними закрывается, он задвигает щеколду и берет Мари-Лору за руки.

– Весь свет в доме погашен. Замечательно. Пожалуйста, отойди вот сюда.

Скрип сдвигаемых стульев. Потом стола. Звякает металлическое кольцо в центре пола. Открывается люк. Слышно, как дядя лезет вниз по лестнице.

– Дядя, что тебе там нужно?

– Вот это.

– Что это?

– Электропила.

Что-то теплое, яркое разгорается у нее в животе. Этьен идет вверх по лестнице, Мари-Лора за ним. Второй этаж, третий, четвертый, пятый, шестой, налево – в дедушкину комнату. Этьен открывает огромный платяной шкаф, вынимает старую одежду брата, кладет на кровать. Тянет удлинитель на площадку, потом говорит:

– Будет громко.

– Хорошо.

Этьен забирается в шкаф и включает пилу. Звук отдается в стенах, в половицах, в груди у Мари-Лоры. Она гадает, слышно ли на весь квартал и не думает ли сейчас какой-нибудь немец, что это за звук.

Этьен вынимает прямоугольный кусок из задней стенки шкафа, затем выпиливает такое же отверстие в чердачной двери. Выключает пилу, протискивается к лесенке и поднимается на чердак. Мари-Лора лезет следом за ним. Все утро Этьен ползает по полу с проводами, пассатижами и еще какими-то инструментами, которых пальцы Мари-Лоры не знают. Ей представляется, что дядя плетет вокруг себя какую-то сложную электронную паутину. Он бормочет себе под нос, несколько раз ходит на нижние этажи за толстыми инструкциями и запчастями. Чердачный пол скрипит, мухи чертят в воздухе ядовито-синие круги. Под вечер Мари-Лора спускается по лесенке и засыпает на дедушкиной кровати под звуки дядиной возни наверху.

Когда она просыпается, за окном щебечут ласточки, а через потолок льется музыка.

«Лунный свет», мелодия, от которой вспоминаешь листья на ветру и твердый мокрый песок под ногами. Музыка взмывает и возвращается на землю, а потом молодой голос давным-давно умершего дедушки Мари-Лоры начинает: «В человеческом теле, дети, девяносто шесть тысяч километров кровеносных сосудов! Ими можно было бы обмотать Землю почти два с половиной раза…»

Этьен спускается по лестнице из семи перекладин, протискивается в дыру и берет Мари-Лору за руки. Он еще не начал говорить, а она уже знает, что сейчас услышит.

– Твой папа велел мне тебя беречь.

– Знаю.

– Это будет опасно. Это не игра.

– Я хочу в этом участвовать! Мадам была бы…

– Расскажи, как все должно быть.

– Двадцать два шага по улице Воборель до улицы д’Эстре. Потом прямо до шестнадцатой канализационной решетки. Налево по улице Робера Сюркуфа. Девять канализационных решеток до булочной. Я подхожу к прилавку и говорю: «Один простой батон, пожалуйста».

– А что она ответит?

– Она удивится. Но я должна сказать: «Один простой батон, пожалуйста», а она: «Как поживает твой дядя?»

– Она спросит обо мне?

– Так она узнает, что ты готов помочь. Это все мадам придумала.

– А ты что скажешь?

– Я скажу: «Дядя здоров, спасибо». Возьму батон, положу в рюкзачок и пойду домой.