Весь невидимый нам свет, стр. 23

Останавливаются на краю оросительного канала. В прошлые зимы Вернер довозил Ютту в тележке до этого самого места, и они смотрели, как конькобежцы соревнуются на замерзшем канале: крестьяне с привязанными к обуви лезвиями, с заиндевелой бородой, проносились мимо группами по пять-шесть человек на дистанции в десять или пятнадцать километров. Глаза конькобежцев были как у лошадей в длинном забеге. Вернеру нравилось смотреть на них, ощущать поднятый ими ветер, слушать звон коньков – сперва рядом, потом затихающий вдали. Его наполняло странное волнение, и казалось, сейчас душа вырвется и заговорит с ними. Но как только они исчезали за излучиной реки, оставив только белые следы от коньков, волнение спадало, и он вез Ютту назад, чувствуя себя одиноким, брошенным и запертым в своей безнадежной жизни.

– Прошлой зимой конькобежцев не было, – говорит он.

Сестра смотрит на канал. Глаза у нее лиловые. Волосы всклокоченные, непослушные. Может, даже светлее, чем у него. Schnee.

– В этом году тоже не будет, – отвечает она.

Шахтный комплекс – дымящийся горный хребет у нее за спиной. Даже сейчас Вернер слышит вдали мерный механический стук: утренняя смена спускается в клети, ночная поднимается – все эти мальчишки с усталыми глазами и черным от угольной пыли лицом выходят навстречу солнцу, – и на миг Вернер чувствует нечто огромное, черное, страшное где-то совсем близко.

– Знаю, ты злишься…

– Ты станешь, как Ганс и Герриберт.

– Не стану.

– Поведешься с такими, как они, и станешь.

– Ты хочешь, чтобы я не ехал? Пошел работать на шахту?

Они смотрят, как вдалеке по дорожке едет велосипедист. Ютта прячет ладони под мышки.

– Знаешь, что я слушала? По нашему приемнику? Пока ты его не разбил?

– Тише, Ютта. Пожалуйста.

– Передачи из Парижа. Там говорили прямо противоположное тому, что нам рассказывал Дойчландзендер. Говорили, что мы – чудовища. Что мы совершаем зверства. Ты понимаешь, что значит «зверства»?

– Прошу тебя, Ютта.

– Правильно ли делать что-то только потому, что все остальные так поступают?

Сомнения пролезают, как угри. Вернер выталкивает их прочь. Ютте всего двенадцать лет. Она еще совсем маленькая.

– Я буду писать тебе каждую неделю. Два раза в неделю, если получится. Можешь не показывать письма фрау Елене, если не хочешь.

Ютта закрывает глаза.

– Это не навсегда, Ютта. Может, на два года. Половина принятых не доходит до выпуска. А вдруг я все-таки чему-нибудь научусь? Стану инженером? Или летчиком, как говорит маленький Зигфрид. Ну что ты мотаешь головой? Мы же всегда мечтали побывать внутри самолета, помнишь? Мы полетим на запад, ты, я и фрау Елена, если захочет. Или поедем на поезде. Через леса, через villages de montagnes [19], про которые рассказывала фрау Елена, когда мы были маленькими. Может быть, доедем до самого Парижа.

Быстро светает. Мягко шелестит трава. Ютта открывает глаза, но не смотрит на брата:

– Не лги. Себе можешь лгать, Вернер, а мне не лги.

Десятью часами позже он уже в поезде.

Этьен

Первые три дня Мари-Лора не встречается с двоюродным дедушкой. Затем, утром четвертого дня, нащупывая дорогу в уборную, она наступает на что-то маленькое и твердое. Садится на корточки, находит это что-то пальцами.

Оно гладкое и закрученное. Коническая спираль с рельефными ребрами. Устье широкое овальное.

– Трубач, – шепчет Мари-Лора.

В шаге от первой ракушки обнаруживается вторая. Затем – третья и четвертая. Дорожка из ракушек огибает уборную и спускается по винтовой лестнице к закрытой двери пятого этажа, где, как уже знает Мари-Лора, живет дедушка Этьен. Оттуда слышны звуки фортепьянного концерта. «Входи», – произносит голос.

Она ждет затхлости и старческой вони, однако в комнате стоит легкий запах мыла, книг, сухих водорослей. Почти как в лаборатории доктора Жеффара.

– Дядя Этьен?

– Здравствуй, Мари-Лора.

Голос густой и мягкий – кусок шелка, который можно держать в комоде и вынимать лишь изредка, просто чтобы погладить. Мари-Лора тянется в пустоту, и ее ладонь оказывается в прохладной руке, худой и почти невесомой. Этьен говорит, что сегодня чувствует себя получше.

– Извини, что не познакомился с тобой раньше.

Фортепьяно по-прежнему играют – впечатление, что их десятки и музыка льется со всех сторон.

– Сколько у тебя приемников, дядя?

– Давай покажу. – Он прикладывает ее руки к полке. – Этот стерео. Гетеродиновый. Я собрал его сам.

Ей представляется крохотный пианист во фраке, который играет внутри приемника. Потом дядя кладет ее руки на большое тумбовое радио, затем на маленькое – не крупнее тостера. Всего их одиннадцать, говорит Этьен, и в его голосе сквозит мальчишеская гордость.

– Я могу слушать корабли в море. Мадрид. Бразилию. Лондон. Однажды поймал Индию. Здесь, на краю города, на высоком этаже, очень хорошо принимает.

Он дает ей порыться в коробке с предохраните лями и в другой, с переключателями. Затем подводит к шкафам: корешки сотен книг, птичья клетка, жуки в спичечных коробках, электрическая мышеловка, стеклянное пресс-папье (дядя говорит, что там внутри сушеный скорпион), банки с разными штепселями и еще сотня вещей, которые она не может определить.

Весь пятый этаж, за исключением лестничной площадки, – одна большая дядина комната. Три окна выходят на улицу Воборель, еще три – в проулок. Кровать маленькая, старинная, покрывало на ней гладкое и плотное. Аккуратно прибранный письменный стол, кушетка.

– Вот и вся экскурсия, – говорит Этьен почти шепотом.

Мари-Лора чувствует, что он добрый, любопытный и нисколечки не сумасшедший. И еще он словно застыл: как дерево в безветрие. Или как моргающая в темноте мышь.

Мадам Манек приносит бутерброды. Этьен говорит, что у него нет Жюль Верна, зато есть Дарвин, и читает ей из «Путешествия на „Бигле“», переводя с английского на французский: «Разнообразие видов прыгающих пауков чуть ли не бесконечно…» [20] Из приемников струится музыка. Так хорошо задремывать на кушетке, в тепле и сытости, и чувствовать, что фразы подхватывают тебя и переносят куда-то далеко.

* * *

В шести кварталах отсюда, в телеграфном отделении, отец Мари-Лоры прижимается лицом к окну и смотрит, как через Сен-Венсанские ворота въезжают два немецких солдата на мотоциклах с колясками. Все ставни в городе закрыты, но в щелки глядят тысячи глаз. За мотоциклистами едут два грузовика, а за ними – черный «мерседес-бенц». Эмблема на капоте и хромированные детали сверкают на солнце. Процессия останавливается перед высокими замшелыми стенами Шато-де-Сен-Мало. У входа ждет пожилой, неестественно загорелый человек (мэр, объясняет кто-то) с белым платком в больших матросских руках. Руки эти дрожат, но только самую малость.

Из машин вылезают немцы, больше десяти человек. Их сапоги сверкают, мундиры – как новенькие. У двоих в петлицах гвозди ки. Один ведет на поводке бигля. Некоторые ошарашенно глазеют на фасад шато.

Низенький человек в полевой капитанской форме выбирается с заднего сиденья «мерседеса» и стряхивает с рукава невидимую пылинку. Он говорит несколько слов тощему адъютанту, тот переводит мэру. Мэр кивает. Коротышка проходит в большие двери. Через несколько минут адъютант распахивает ставни на окне верхнего этажа и мгновение смотрит на крыши домов внизу, затем разворачивает красный флаг с черной свастикой посредине и закрепляет его на подоконнике.

Юнгманы

Школа – сказочный замок: восемь или девять каменных зданий под холмом, бурые крыши, узкие окна, шпили и башенки, между черепицами пробивается трава. Спортивные площадки в излучинах очаровательной речки. В самый ясный час самого ясного цольферайнского дня Вернер не дышал воздухом, в котором бы настолько не было пыли.

вернуться

19

Горные деревушки (фр.).

вернуться

20

Здесь и далее цитаты из «Путешествия натуралиста вокруг света на корабле „Бигль“» приведены в переводе С. Л. Соболя.