Весь невидимый нам свет, стр. 12

* * *

Уважаемый проффесор!

Я незнаю дойдет ли это писмо и передаст ли вам его радиостанция и вобще есть ли радиостанция. Мы неслышим вас уже два месяца. Вы больше непередаете или дело в нас? В Бранденбурге построили новую радиовышку Дойчландзендер-3. Брат говорит в ней тристатрицать метров и это второе по высоте сдание в мире. Она заглушает практически все. Старая фрау Штрезман говорит что слышит передачи Дойчландзендер пломбами в зубах. Брат говорит это можно если есть антена и детектор и чтонибудь что будит динамиком. Он говорит можно принимать радио сигналы проволочной изгородью и может серебро в пломбах тоже их принимает. Мне интересно про это думать. А вам проффесор? Песни в пломбах! Фрау Елена говорит нам сразу после школы ийти домой. Она говорит не потомучто евреи а потомучто бедные но они тоже очень опасные. Теперь слушать иностраную радиостанцию это приступление. За него могут отправить на тяжелые работы. Ломать камень по пятнацать часов вдень или делать нейлонавые чулки или спускатся в шахты. Никто непоможет мне отправить это писмо даже брат поэтому я отправлю его сама.

Добрый вечер. Или хайль Гитлер, если предпочитаете

В мае ему исполняется четырнадцать. Сороковой год, над гитлерюгендом никто больше не смеется. Фрау Елена готовит пудинг, Ютта заворачивает в газету кусок кварца, близняшки Ханна и Сусанна Герлиц маршируют по кухне, играя в солдат. Пятилетний Рольф Гупфауэр сидит в уголке дивана, глаза у него сонно закрываются. Новенькая полугодовалая девочка у Ютты на коленях беззубыми деснами жует ее палец. Сквозь занавеску виден далекий огненный факел над фабричной трубой, он дрожит и колышется.

Дети поют, потом съедают пудинг. Фрау Елена говорит: «Пора ложиться», и Вернер выключает приемник. Все молятся. Неся приемник в спальню, Вернер чувствует тяжесть во всем теле. Снаружи пятнадцатилетние подростки бредут к шахте, выстраиваются перед воротами в касках с фонарями. Он пытается вообразить их спуск в клети, мелькание редких огоньков, скрип тросов, молчание, с которым они уходят в вечный мрак, где люди вгрызаются в угольный пласт под нависшей шестисотметровой толщей скальной породы.

Еще год. Потом ему дадут каску с фонарем и запихнут его в клеть вместе с другими.

Уже много месяцев Вернер не слышал француза на коротких волнах. Год назад последний раз держал в руках покоробленные от сырости «Принципы механики». Еще не так давно он позволял себе грезить о Берлине с тамошними великими учеными. Фрицем Габером, придумавшим синтетические удобрения, Германом Штаудингером, изобретателем пластмассы, Герцем, сделавшим невидимое видимым. Всеми великими учеными, совершающими там открытия. «Я в тебя верю, – говорила фрау Елена. – Я думаю, ты совершишь что-нибудь великое». Теперь, в страшных снах, он идет по штольням. Кровля черная, гладкая, от нее откалываются плиты и повисают у него над головой. Стены трескаются. Вернер пригибается, но кровля все ниже, и он ползет. Скоро он уже не может поднять голову, шевельнуть рукой. Кровля весит десять миллиардов тонн, она леденит тело, вжимает его носом в пол. Перед самым пробуждением Вернер чувствует, что ему раздавило череп.

Ливень стучит по крыше. Вернер прижимается лбом к стеклу и смотрит сквозь струи. Внизу – мокрые крыши, много мокрых крыш, а за ними – длинные стены коксохимического комплекса, металлургического комбината, газового завода и черный силуэт надшахтного копра. Шахты и заводы тянутся вдаль, сколько хватает глаз, и дальше, к поселкам и городам, ко все ускоряющейся и растущей машине по имени Германия. И к миллионам людей, готовым отдать за нее жизнь.

Добрый вечер, думает Вернер. Или хайль Гитлер. Все предпочитают последнее.

Пока, слепая девчонка

Про войну говорят уже без вопросительного знака. Сотрудникам музея раздают служебные указания. Коллекции надо спасти. Небольшой штат курьеров начинает перевозить экспонаты в сельские усадьбы. Спрос на ключи и замки больше обычного. Отец Мари-Лоры работает до полуночи, до часу. На каждый ящик нужен замок, каждую опись надо убрать в надежное место. Грохочут бронированные грузовики. Нужно спрятать окаменелости и древние рукописи, жемчуг, золотые самородки, сапфир размером с мышь. И возможно, думает Мари-Лора, Море огня.

В каком-то смысле весна кажется спокойной – теплой и мягкой. Ночи благоуханны и безветренны. И тем не менее во всем чувствуется напряжение, словно город стоит на воздушном шарике, который кто-то надувает, так что он вот-вот лопнет.

Над цветочными бордюрами в ботаническом саду снуют пчелы. С платанов сыплются бархатистые орешки, скапливаются на дорожках шуршащими ворохами.

Если они перейдут в наступление, с какой стати им переходить в наступление, наступление было бы безумием.

Отступить – значит спасти человеческие жизни.

У ворот музея появляются мешки с песком. Два солдата на крыше Палеонтологической галереи смотрят в бинокли на сад. Однако чаша небес остается чистой – ни цеппелинов, ни бомбардировщиков, ни десантников-суперменов, лишь последние певчие птицы возвращаются из южных стран да юркие весенние ветерки наливаются зеленой тяжестью лета.

Слухи, свет, воздух. Нынешний май – самый прекрасный на памяти Мари-Лоры. Утром ее двенадцатого дня рождения на месте сахарницы нет ожидаемой коробочки-головоломки; у отца не хватило времени. Зато есть книга – второй брайлевский том «Двадцати тысяч лье под водой», толстый, как диванная подушка.

От подушечек пальцев по всему телу проходит дрожь.

– Как…

– На здоровье, Мари.

Стены квартиры дрожат: соседи двигают мебель, пакуют чемоданы, заколачивают окна. На входе в музей отец спокойно говорит сторожу:

– Говорят, мы удерживаем реку.

Мари-Лора садится на пол ключной и открывает книгу. К концу первой части профессор Аронакс проделал лишь шесть тысяч лье. Осталось еще четырнадцать. Однако происходит что-то странное: слова не складываются. Мари-Лора читает: «В этот день нашу свиту составляла грозная армада акул», но логика, которая вроде бы должна связывать одно слово с другим, ускользает.

Кто-то спрашивает:

– Директор уехал?

Кто-то другой отвечает:

– Уедет до конца недели.

Отцовская одежда пахнет соломой, от его пальцев воняет смазкой. Работа, работа, работа, несколько часов сна, и на заре снова в музей. Грузовики увозят заспиртованных осьминогов в банках, скелеты, метеориты, гербарии, египетское золото, южноафриканскую слоновую кость и триасовые окаменелости.

Первого июня над городом пролетают самолеты, высоко-высоко, сквозь перистые облака. Когда рядом не рычит мотор, Мари-Лора, стоя перед Большой галереей, может различить их гудение в миле над собой. На следующий день начинают умолкать радиостанции. Сторожа в своей каморке стучат по приемнику, наклоняют его так и этак, но из динамика доносится только хрип помех. Как будто все радиорелейные вышки – свечи, и кто-то затушил их пальцами.

В те последние парижские ночи, когда Мари-Лора, прижимая к груди книгу, за полночь возвращается домой вместе с отцом, ей кажется, что в паузах между стрекотом насекомых она различает дрожание воздуха – как будто лед идет тонкими трещинками под чем-то слишком тяжелым. Как будто все это время город был лишь макетом отцовской работы, а теперь его накрыла тень огромной руки.

Она ведь думала, что будет жить с отцом в Париже до конца жизни. Что всегда будет сидеть после обеда с доктором Жеффаром. Что каждый день рождения папа будет дарить ей коробочку-головоломку и новую книгу, что она прочтет всего Жюль Верна и всего Дюма, а может быть, даже Бальзака и Пруста. Что вечерами папа всегда будет мурлыкать себе под нос, мастеря крохотные домики. Что она всегда будет знать, сколько шагов до булочной (сорок) или до ресторанчика (тридцать два), а утром в сахарнице всегда будет сахар для кофе.

Бонжур, бонжур.