Две строчки времени, стр. 19

Мы прозевали поворот к станции и шли потом прямиком, по кочкам, на накатывающийся грохот электрички, спотыкаясь и торопясь…

— Ах, мазурики! Нет на них укороту!.. — услышал я голос Ниловны, выйдя утром в сени умыться, и понял, что Юта ей обо всем рассказала, — может быть, и не спали обе всю ночь…

Мы были в Москве часам к двум, и я проводил Юту в ее студию.

У меня самого понедельник был трудным днем: вечером, после своих лекций, освобождался я поздно — только-только успеть заглянуть к ней до поезда.

Так и в этот раз — я почти бежал от метро.

Я нес Юте адрес того подлого окошечка на Кузнецком, куда она без всякого, конечно, успеха — могла обратиться за справкой. Единственное, что я мог узнать!

Не входя в дом, чтобы избежать коммунальных глаз, я постучал к ней в окно из сада. Она тотчас открыла — и я вздрогнул при виде ее вдруг обтянувшихся скул и глубоко запавших глазниц.

— Случилось еще что-нибудь? — спросил я.

— Да… — сказала она, помолчав, дрогнувшим голосом. — Да, случилось. Кто-то, представь себе, позвонил к нам в дирекцию насчет моих… насчет ареста. Уже сегодня! Уже! Меня вызывали Н. (она назвала имя известной балерины, их руководительницы) и наш парторг.. Они старались говорить мягко, даже ласково, но… Стипендию я во всяком случае больше не смогу получать.

— Бог с ней, со стипендией!

— И вероятно, я чувствую, я читала это у них на лицах, вероятно, мне придется уйти, меня исключат. О! — свела она вместе и заломила маленькие свои кисти, чего никогда прежде не видал у нее. Ночью сегодня, у твоей Ниловны, мне снилось все время, что меня кладут в гроб и уже заколачивают гвоздями крышку Я кричу, кричу… Сейчас у меня тоже чувство, что должна буду вот-вот лечь в гроб. Я почти готова. Все, все отнято..

— В гроб нам ложиться некогда! Кто будет тогда выручать наших старичков? Нет, я как раз вот принес тебе…

Мы пообсуждали немножко эти пустые, но, вероятно, единственные к месту слова и, разумеется, адрес. Затем у угла дома раздались шорохи — кто-то из коммунальных проверял, вероятно, нашу мизансцену и разговор.

— Между прочим, когда ты умывалась, Ниловна велела мне обязательно привезти тебя ночевать.

— Нет, милый, я хочу совсем рано за справкой, с самого утра…

4

В поезде я перебрал все случившееся за день и прежде всего — то, что утаил от Юты, чтобы не добавлять к ее смятению еще одной тревоги.

Это произошло на сегодняшней моей лекции.

Я уже упоминал раньше, что читал в Сокольниках курс западной литературы. Читал группе спецстенографисток, про которых знал, что половина была связана с самыми тайными канцеляриями и персонами засекреченным контрактом или иными, более деликатными, связями.

Теперь могу признаться, что на лекциях этих частенько грыз меня страх: не успев иной раз «выговорить» их заранее, боялся у себя формулировок, позволяющих кривотолк, неучтенного вовремя зигзага «сверху» (как учтешь его загодя?) или, наконец, просто случайной какой-нибудь оговорки — ведь каждое «гм» запечатлена лось специальными их каракулями, как теперь на магнитофонную ленту. Одна неприятность уже случилась как-то у меня на Шекспире. «Трагедия Отелло не в том, что он задушил Дездемону, но в том, что ей не поверил», — сказал я и заключил далее, что писатели, которых занимают одни внешние планы, никогда не создадут ничего подлинного. Заключение справедливо сочли намеком на социалистический реализм, и меня вызывал к себе декан.

Сегодня говорил я о романтизме Гюго, в частности, — о его «Отверженных», любимом романе Юты, и сомневался: упоминать или нет о том, что Достоевский считал Жана Вальжана «одним из прекрасных лиц христианской литературы». Достоевский очень был не в фаворе, я его отменил — речь потекла свободнее; мешал ей подспудно только один посторонний вопрос, с которого, собственно, мне и нужно бы начать все рассказывать, но — отвлекся, прошу простить!

Дело в том, что в этой моей аудитории непременно должна была находиться свояченица того, с лицом Павла Первого, следователя, который, на нее как раз и сославшись, так великодушно отпустил меня с Лубянки, сказав на прощанье: «Пока!»

— Кто — она?

В нашем с Ютой несчастье маячила передо мною сейчас ее предположительная доброжелательность — надежда хватающихся за соломинку.

Которые из пятидесяти пар глаз — ее?

Как почти каждый лектор, в россыпи глаз перед собой я отбирал те, с которыми складывался лучший контакт. Эти глаза помещались обычно в самых первых рядах, были пристальны, и возникало в них, зримо для вас, словно бы эхо ваших слов — то сосредоточенность, то сочувствие, то искорки смеха, и струилось тепло. Они, эти глаза, не откатывались со звонком в сторону, но задерживались на вас и тогда, когда вы совали уже в портфель свои конспекты и выписки.

Две пары их выделил я сегодня; обеим владелицам их было, может быть, лет под тридцать, обе были миловидны, неотрывно внимательны, но — разных рефлексов: темному и. быстрому взгляду одной сопутствовала и живейшая мимика, а то и жест, вплоть до попытки поаплодировать; у другой же взор был сероглазый, спокойный, длинные серьги тихо свисали к шее, и улыбка была тоже тихая.

Кончив лекцию, я мысленно избрал свояченицей первую, что поживей, и даже задумался, не заговорить ли с ней самому, но подошла ко мне та, что в серьгах:

— Кой-чего я недопонимаю, — можно спросить у вас?

А когда объяснил — проводила меня к раздевалке, где у вешалок было уже пусто.

— Вадим, мой свояк, — сказала она покраснев, — тот, что с вами тогда беседовал в управлении, помните? Велел передать: завтра, наверно, получите вызов. Так, чтобы не тревожились — это формальность. А меня зовут Катя. Пока!

«Не тревожиться» по поводу вызова!

Один современный философ утверждает, что тревога — самая распространенная из человеческих эмоций и самая сильная. Тридцатые советские годы при этом он не переживал.

Тревогу я одолел с помощью сонной таблетки.

А вызов действительно вручил мне под расписку местный милиционер, молодой и усердный, с глупо значительным выражением лица — словно выскочивший из романа Николая Островского.

Вызов был не в главное расположение «органов», но в районное — то самое, где я побывал весной.

Тот же самый усатый канцелярист в милицейской форме провел меня, на этот раз почти не заставив ждать, к представительному уполномоченному с гвардейской ряшкой.

— Ба, старый знакомый! — откинулся он за столом, хрустнув ремнями. — Прошу! Как же, помню ваш казус. Один молодой милицейский донкихот чуть не пострадал за него. Но сейчас мы к вам ничего не имеем, только, как говорится, попутно, пару вопросов. Минутку! Возьму блокнот… Это — насчет семьи (он назвал фамилию). Давно знаете? Меньше года? И эту очаровательную, как говорят, особу, из-за которой тогда… ну, не важно! Как о ней записать? Невеста? Извините, не могу — в моей справке насчет вас значится: женат, у женатых же, как известно, невест не бывает, мы не в Турции. Что? Ага, понимаю, но все равно запишу: знакомая. Так. О прошлом ее батюшки знаете что-нибудь?

Он уже дважды назвал фамилию, причем так, что у меня возникла почти уверенность, что она ему издавна знакома; и — тревога: нерусская эта фамилия была когда-то трехчленна; два последних звена были после Октября изъяты из употребления и вместе с родословной утаены тщательно. Я знал все это слишком хорошо и сейчас боялся, что он насчет этого спросит. Но он задал еще несколько фискальных вопросов, вроде: не велись ли при встречах разговоры политического характера? — и захлопнул блокнот.

— Все! — кивнул он мне. — Вы не собираетесь ведь уезжать в ближайшее время из Москвы? Нет, конечно, я так и думал. Старшина в той комнате даст вам подписать одну бумажку.

Усатый в той комнате взял с меня подписку о невыезде.

В мемуары мои входят страшные главы моей жизни: война, плен, смертельная — как приговорили было врачи — болезнь.