Берлин, май 1945, стр. 60

А про себя отметила: силы совсем убывают из тела, а голова варит, как у здоровой, и даже еще проворнее.

Составить завещание позвали эвакуированного из города старичка, проживающего в той же избе, на кухне. Он расположился за столом, рядом с Мусей, и старухе было видно: клюет носом бумагу. Сам в плащишке, ворот выхвачен — зацепился, должно быть, где-то — и болтается на плече.

Как звать старуху и золовку, и как по отцу, и потом так же о Шурке справился.

Старуху кольнуло: обижает она сироту. Но тут же трезво сказала себе: Шурка ушла — не воротится, назад в деревню хода нет.

Председатель — забот у него по горло, но покорно сидит, наблюдает за старичком — только бы довести дело до хорошего конца.

Золовка черным платком повязана, как на праздник, сидит чинно, руки на коленях сложила — не намного моложе старухи, но рассчитывает еще пожить на свете.

И правда, похоже, что праздник. Чудно. Счетоводка в свидетели приглашена и на счетах не гремит, кулачком щеку поддерживает.

Старухе даже неловко: из-за нее всем беспокойство, а она все еще не помирает. Хотелось, чтоб видели: она совсем плоха, — лежала, не ворочалась, ни во что не вмешивалась.

Раз только, когда стали перечислять, чем она владеет, и хотели записать: дом-пятистенок и корова-трехлетка, старуха воспротивилась наотрез. Нечего перечислять, чего нет. Дом под обстрелом стоит третий месяц, а на корову хомут надели, не корова она теперь — тягло. И, поглядев на седую голову председателя, со страстью призвала, чтоб хоть какая-нибудь расплата постигла его. Отольются тебе, медведю, Василисины слезы.

Старичок стал зачитывать написанное. Слова так и вьются в душу.

— «На случай своей смерти совершает духовное завещание…»

Старуха беспокойно отметила про себя: старичку придется стакан муки отсыпать…

— «…все свое движимое и недвижимое имущество, где бы таковое ни находилось, в чем бы оно ни заключалось, словом, все, что по день смерти будет ей принадлежать и на что по Закону она будет иметь право, половину всего завещает в полную собственность золовке своей…»

Не все слова старухе были понятны, но она строго слушала, проникаясь торжественным и грозным значением этого часа. И неловкость больше не тяготила. Не зря сошлись из-за нее сюда люди, и председатель не зря проводил здесь время, хотя еще не отсеялись.

— «…на условии, чтобы кормить ее до дня смерти и с честью похоронить».

С тех пор как стояла под венцом в церкви, полвека назад, никто не колдовал над ней такими словами, и под церковный гул этих слов на душе у нее стало тихо, несуетно. Что-то синее-синее замелькало в глазах… Ах ты, мал-малышок в сыру землю зашел…

1962

Дождь

К нам в армию прибыл американец, видный деятель в своей стране, рука президента. Предполагалось, что он явился пощупать лично наш военный потенциал. Это в размышлении об открытии второго фронта.

Готовясь к приему американца, продовольственные интенданты отдали свой золотой фонд в распоряжение Военного совета. Из саперного батальона был извлечен кандидат наук, знаток английского языка и литературы, пообчищен, пододет и выдерживался в безделии до прибытия знатного гостя.

Но у американца с собой оказались переводчик и повар, и, не откушав нашей хлеб-соли, он укатил в части на собственном «виллисе». Было крайне тревожно, что он ездил, не отведав русского гостеприимства, и, вернувшись домой, мог начать мутить воду.

В тот же день позвонили: гость пожелал побывать в «рабочей колонне» военнопленных. Мои начальники схватились за головы — просчет, не обеспечили немецким переводчиком для двойного перевода.

Через десять минут я сидела верхом на лошади, впервые в жизни. Нет, это не был лихой кавалерийский конь. Но для меня и понурая коняга представляла свирепую угрозу. Под ехидные напутствия я выступила на ней за околицу.

За именитым иностранцем я мчалась шагом на неподкованной лошади шестнадцать километров в глубину армии. Меня предупредили: засекает правой. Что это такое, я постигла на практике. Только я кое-как прилаживалась к ее ритму, как она спотыкалась, цепляла ногой за ногу, и меня выталкивало из седла, и голову мою отмотало вконец. Но самое страшное наступало в тот момент, когда какая-нибудь повозка или верховой обгоняли нас. Моя лошадь шарахалась. Вернее, так: ноги ее прирастали к земле, и шарахалось только туловище — его заносило в сторону, словно от урагана. Потрепетав, лошадь порывисто, скачками пускалась вдогонку за обогнавшим. Такой прыти, к счастью, хватало у нее ненадолго.

Полем, наперерез дороги двигалась маршевая рота — молоденькие новобранцы с полной выкладкой, в серых от пыли ботинках и обмотках. Зеленые ветки, затолкнутые концами за скатку, колыхались над их головами. Маскировка. Уповая на эту веточку, они смело брели под распаханным войной небом.

Я спешила, как только могла, сражаясь за то, чтобы уцелеть на тощем хребте лошади, сильно преувеличивая свою роль в судьбе второго фронта.

Но этот проклятый американец, с личным поваром и переводчиком, уже побывал в том месте, где размещалась «рабочая колонна» пленных, и укатил дальше на «виллисе». Об этом я узнала, подъезжая. Нервы мои были сильно расшатаны, когда я слезала с лошади и на неслушающихся ногах плелась за повстречавшимся мне капитаном из политотдела.

— Гутен таг! Этот господин, что разговаривал с вами…

Колонна пленных, к которой я обратилась дурным голосом, состояла из двенадцати немцев разных возрастов. «Рабочая колонна» — наша армейская достопримечательность, существовавшая уже четыре дня.

— Мы поболтали кое о чем, — сказал огромный неряшливый фельдфебель с бабьим лицом, старший из пленных.

— О чем же?

— Да так. Существенного ничего для вас. А что? — Он был грубиян, этот фельдфебель. Остальные стояли, бутафорски опершись о лопаты, и как-то странно глядели.

Единственный контакт, который мог с ними возникнуть, — сговор. Было противно.

— Товарищ лейтенант! — сказал, закипая, капитан. — О чем вы разговариваете с немцами?

— Я еще не совсем поняла их, — сказала я, задетая. Мне доверяли самостоятельно проводить допросы куда поважнее. Капитан, правда, не знал ничего об этом.

— Какой вопрос был задан вам иностранцем, только что разговаривавшим с вами? — беря в свои руки инициативу, сказал он. — Переводите!

— Господин американец спросил, каково содержание нашей работы.

— Так! — сказал капитан, воодушевляясь и нервничая. «Колонна» находилась в ведении политотдела армейского тыла. Возможно, капитан был ответствен за ее политико-моральное состояние. — Что они ответили ему? Дословно.

Но немцы попались дошлые. Они умели подсчитать, сколько человек охраны отвлекают на себя, во что обходится их содержание и каков коэффициент полезного действия их работы. И легко доискались, что они показные.

— Они говорят: «Едва ли в нашей работе есть рациональное содержание».

— Они сказали ему «едва ли»?

— Нет, они не сказали буквально «едва ли», но как бы сказали. Это в их интонации.

— Но зачем же интонацию? Переводите слова!

Капитан рассерженно сбил на затылок фуражку. Он был убежден, что идея стоит любых затрат. Пусть бойцы и население видят: вот она, непобедимая Германия, работает для русского фронта.

Черный немец непонятного возраста, с худой, заросшей, черной кадыкастой шеей, в брезентовой куртке, заляпанной зеленой и желтой краской для маскировки, делал мне знаки, поднося два пальца ко рту. Но курева у меня не было.

— Медхен! — крикнул он. — Девочка! Сделай милость!

— А ну заткни глотку! — бешено рявкнул фельдфебель.

Уже стемнело, и немцы ушли понурым строем в свою землянку. Я ночевала в палатке на топчане, застеленном еловыми ветками. Во сне я куда-то мчалась, спотыкалась, срывалась в овраг.

Проснулась я, как от толчка в грудь. Рокочущий гул разнесся над землей. Началось!