Берлин, май 1945, стр. 20

Ночлег

Поздно ночью 3 мая в поисках ночлега мы оказались на окраине Берлина, в Бисдорфе.

Когда мы шли по темной, глухой улице, я вдруг услышала свист соловья.

Сейчас, когда пишу об этом, мне трудно объяснить, чем он тогда так поразил меня. Казалось, здесь, в Берлине, не только все живое, но даже камни вовлечены в войну, подчиняются ее законам. А тут вдруг — соловей, несмотря ни на что, нерушимо выполняет свое соловьиное дело.

После всего, что тут было, на затихшей берлинской улице свист соловья был удивительной вестью о живой жизни.

Мы попали в какой-то дом и поднялись по темной лестнице. Постучались. С чувством скованности вошли в квартиру людей, только что переживших катастрофу падения города.

Это была скромная квартира. Хозяева ее, пожилые супруги в стеганых халатах, потревоженные нашим неожиданным приходом, предоставили нам две комнаты, а сами, видимо, долго не могли заснуть: тихие шаги их доносились из коридора. Я легла на диван, и позабытые в войну душные запахи нафталина и лаврового листа обступили меня.

Четыре года… Когда война началась, я училась на литературном факультете.

В оставшемся незавешенным окне был виден кусок розового неба — это зарево стихающих пожаров. Удивительная после дней беспрерывных боев тишина была благодатью, от которой с непривычки цепенело сердце.

Сквозь напряжение этих дней пронзительно пробилась мысль: «Мы в Берлине» — и отшибла сон.

Было довольно светло. Со стены напротив выступили оленьи рога. Потом я разглядела на столе свежесрезанные цветы в вазе, в клетке — маленького попугая. Он проснулся, поскакал по игрушечной лесенке и принялся раскачиваться на крохотных качелях.

Подсвечивая карманным фонариком, я прочла на стене в рамке:

«Der Himmel, bewahre uns vor Regen und Wind und vor Kameraden, die keine sind»[ 16].

Стена была увешана фотографиями мальчика: вот он вскарабкался на деревянную лошадь, вот лежит на пляже, примостив голову на вытянутые ноги девушки в полосатом купальнике. Вот он уже военный, стоит в новой, ловко пригнанной форме, в руке у него тяжелая полевая каска. А вот он на групповой фотографии в веселой компании военных. В центре снимка — бутылка. Кто-то воздел каску на штык. Подписано: «Prosit» («На здоровье!»)

А на письменном столе под стеклом грустное извещение о том, что Курт Бремер пропал без вести на Восточном фронте.

В поисках воды я забрела на кухню. У окна сидела хозяйка. На коленях у нее лежал мешочек с носками, штопать их она начала еще при Гитлере и сейчас, довольствуясь слабым светом наступающего дня, привычно продолжала свою работу.

На кухонной полке выстроились пивные кружки, и во главе этой шеренги фаянсовая тетушка — из тех веселых безделушек, что дарят на свадьбу, — протягивала позолоченный сапожок, предлагая из него напиться.

Я спросила у хозяйки, чья это лавка внизу в их доме (мы заметили ее, когда ночью поднимались в квартиру) и давно ли она заколочена.

Хозяйка ответила, что эта москательная лавка принадлежит ее мужу и ей и что они закрыли ее два месяца назад.

— Мы нажили ее честным трудом. О, она не так-то легко досталась нам. А теперь вот… — Она тихонько вздохнула. — Das Geschaft macht keinen Spa? mehr[ 17].

Утром хозяин квартиры спросил меня, как я полагаю, сможет ли он пройти сегодня на такую-то улицу к своему зубному врачу. Я ответила утвердительно, — война войной, а человека вот доняли зубы. Он возразил, что не испытывает зубной боли, но еще две недели назад условился быть сегодня у врача.

Свежие цветы в вазе, срезанные в огороде на другой день после падения города, визит к зубному врачу на третий день.

Что это? Себялюбивое тяготение к равновесию, прочности, размеренности? Не было ли оно союзником Гитлера при захвате им власти?

Из окна было видно — на перекрестке регулировала движение знакомая девчонка. Взмахивая флажками, она пропускала машины, успевая вскинуть ладонь к виску, а у военнослужащих, приспособивших для передвижения трофейные велосипеды, отбирала их — таков был приказ командующего фронтом. Уже целая гора велосипедов выросла возле нее на тротуаре.

Напротив из парадного боец выталкивал бочонок. Обмакнув в него толстую кисть на короткой палке, низко присев на корточки, он замазывал огромные буквы геббельсовских заклинаний, распластанные на мостовой: «Berlin bleibt deutsch» («Берлин останется немецким»).

По этой же мостовой двигалась недавно на восток моторизованная немецкая пехота…

Кто-то постучался в квартиру. Вошел мужчина в коротком пальто, в темной кепке. Он узнал, что здесь русские, и просил разрешения поговорить со старшим из нас. Сняв кепку, он нервно изложил суть дела: вчера, когда наши части вступили в Берлин, он выбежал им навстречу вместе с женой (он показал рукой на дверь, за которой на площадке лестницы поджидала его беременная жена).

— Мы бросились к русским, чтобы обнять их, но ваши солдаты оттолкнули нас.

Его жена вошла и стояла рядом с ним, такая же бледная, как и он. Застегнутое на все пуговицы, ее серое пальто было сильно вздернуто на большом животе. Мужчина говорил сурово о том, как ждал этого дня избавления от Гитлера, надеялся, и вот такая встреча немецкого рабочего с Красной Армией. Голос его был разогрет обидой и решимостью высказаться. Жена молча поддерживала его, кивая головой.

Мы были взволнованы и глухи одновременно.

Как хотели мы верить в начале войны, что неразорвавшиеся бомбы, сброшенные на Москву, — это дело рук немецких товарищей, как искали любое подтверждение их солидарности с нами, и потом постепенно разуверились, ожесточились. И сейчас мы не могли обнять этого человека.

Я вспомнила полученное вчера на имя Куркова письмо с Урала. Мы прочли его. Жена Куркова писала, что слышала по радио о боях в Берлине и думала, какие это герои бьются так далеко от дома насмерть с врагом в его главном городе, и теперь, значит, недолго ждать победы.

«Сообщаю, — писала она, — пришел домой Гоньша, Разин и Панков — ранены. Коля, я ходила на мельницу, шла мимо Разина. Разин сидит, на гармошке играет, и мне очень обидно. Коля, хотя бы увидеть вас, хоть одним глазком. Очень я соскучилась об вас и соскучились мои дети.

Пока до свидания. Остаемся живы, здоровы, того и вам желаем. Целуем мы вас 999 раз, еще бы раз, да далеко от вас».

Полковник сказал:

— Переведите Губеру, — немца звали Густав Губер, — их профсоюзный фюрер Лей заявил, что германский рабочий — это не просто рабочий, это человек-господин и что у него самочувствие такое. Спросите, верно это?

Губер упрямо мотнул головой:

— Немецкий рабочий такой же пролетарий.

вернуться

16

«Небо, храни нас от непогоды и от неверных друзей».

вернуться

17

Торговля не доставляет больше никакого удовольствия.