Приключения 1990, стр. 88

Не все поверят, что человек в его положении может философствовать. Однако не стоит судить о том, что может, а чего не может быть в такие минуты. Нередко разум работает особенно живо и четко, когда человек потерял и возможность, и даже надежду спастись. Тем более не стоит эти минуты описывать. Здравые мысли сменились диким страхом — страхом зверька, которому враждебен весь мир. Десять минут этого страха не описал бы никто, не буду описывать и я. Они сменились той полной покорностью, о которой тоже не напишешь, ибо она непостижимей ада; быть может, это — последняя тайна, которую скрывает от нас Господь. На самом пределе страха мы обретаем непостижимый покой. Это не надежда ибо надежда — чувство, она романтична и устремлена а будущее. Это не вера, ибо вера исполнена сомнения и вызова. Это не мудрость — разум как будто отключен. Наконец, это не оцепенение горя (как сказали бы глупые нынешние люди). Состояние, о котором я пишу, не отрицательно; оно положительно, как благая весть. Собственно, мы можем назвать его благой вестью — словно существует некое высшее равновесие, о котором нам знать не положено, чтобы мы не стали равнодушны к добру и злу; и знание это открывают нам на мгновенье, как последнюю помощь, когда никакой другой помощи быть не может.

Отец Михаил не сумел бы поведать об удивительном спокойствии, сошедшем на него; но он с небывалой ясностью понял, что крест  е с т ь  и купол  е с т ь — что они преисполнены бытия — и что он спускается по ним, и что ему безразлично, разобьется он или нет. Состояние это длилось достаточно, чтобы он начал свой безумный спуск; но страх шесть раз накатывал на него, прежде чем он достиг верхней галереи. Он ощущал, как ощущает пьяный, что у него — два сознания: одно, спокойное до бесконечности, приносит пользу, другое — перепуганное насмерть — не приносит ничего. Достигнув галереи, он удивился — ему казалось, что придется ползти лицом к шару до самого низа — и, хотя до земли было далеко, словно он упал на луну с солнца, он с удовольствием потоптался, разминая ноги. И тут душу его пронзила молния: человек, обычный человек, украшенный множеством пуговиц, стоял на его пути. Отец Михаил не думал о том, почему он здесь; радость и любовь переполнили его сердце. Он хотел бы постигать бесценные оттенки его чувств, и чувств его тетки, и чувств его тещи. Минуту назад он умирал в одиночестве. Теперь он жил в том же самом мире, что этот дивный человек. На верхней галерее, огибающей купол собора, отец Михаил обрел самого лучшего из людей, самого благородного и достойного любви, того, кто чище святых, величественнее героев, — он обрел Пятницу.

Сквозь музыку и сверканье явленного рая монах едва различал, что человек произносит какие-то слова. Он заметил лишь слово «время» и дивное слово «порядок». Заметил он и выражение: «Как вы досюда долезли?» Несомненно, этот истинный образ Божий тоже считал, что путь от креста к галерейке ведет вверх, на небесное тело, именуемое Землею.

Вопрос этот повторился столько раз, что отец Михаил, наслаждавшийся сперва самими звуками голоса, решил на него ответить. Он честно сказал, что летел над куполом, но его силою посадили на крест. Услышав это, образ Божий растрогался донельзя и заговорил ласково, как с любимым ребенком. Любовь его дошла до того, что он обнял монаха и осторожно повел по галереям, суля какие-то радости, которые даже анахорету, мало знавшему мир, показались немного чрезмерными. В одном месте приоткрылась дверца; отец Михаил заглянул внутрь и увидел свод небес, на сей раз созданный людьми. Золото, зелень и пурпур свода слагались не в изменчивые гряды облаков, а в четкие фигуры серафимов. Звезды сверкали здесь не наверху, а внизу, над плотною массой людей. Звуки органа сотрясали воздух, едва ли не заглушая еще более дивные звуки — голоса человеческие, взывающие к Богу.

— Нет, не сюда, — сказал образ Божий, усеянный звездами пуговиц. — Идемте-ка дальше, там хорошо, там вас ждет сюрприз, вы очень обрадуетесь...

Отец Михаил кротко пошел дальше. Он не знал, далеко ли до земли, когда открылась еще одна дверь и перед ним засверкала улица. Монах несказанно обрадовался, словно снова стал ребенком. Он смотрел на мостовую деловито, как смотрят дети, от которых она близко. Он ощущал во всей полноте ту радость, которая неведома гордым; радость, которая граничит с унижением, нет, которая от него неотделима. Она ве?дома тем, кто спасся от смерти, и тем, к кому вернулась любовь, и тем, чьи беззакония покрыты. Он наслаждался всем, что видел — не лениво, как эстет, а жадно и мирно, как мальчик, который ест пирожки. Его умиляло, что дома похожи на кубики, и четкость их граней радовала его, словно он сам вырезал их из дерева. Светлые квадраты витрин восхищали его, как восхищают они всех детей. Должно быть, он был самым счастливым из детей человеческих, ибо в те минуты, когда он висел над собором святого Павла, мир исчез и был сотворен на его глазах.

Вдруг зазвенело стекло, и лондонская толпа со свойственной ей быстротой откликнулась на звон. Осколки, словно звезды, сверкали на плитах тротуара. Полицейские уже держали высокого человека с темными прямыми волосами и удивленным взором; на плечо его был накинут серый шотландский плед.

— Ничуть не жалею! — говорил молодой человек, бледнея от гнева. — Вы читали, что там написано?

Тут он разглядел отца Михаила и жестом истинного католика швырнул на землю серый шотландский берет.

— Отец, рассудите нас! — крикнул он. — Посмотрите, что там написано... вы только посмотрите!

Отец Михаил почувствовал, что люди не замечают только что сотворенного мира. Они вели, как всегда, свои глупые, простительные, бессмысленные споры, где так много можно сказать в защиту каждого, а лучше не говорить ничего. Ему захотелось передать им свою радость, чтобы они не двинулись с места, пока не удивятся своей улице и не обрадуются друг другу. Крест, с которого он спустился сюда, отбрасывал тень своей непостижимой милости; и первые три слова прозвенели серебром. Люди застыли на месте — но тяжелая рука Пятницы упала на его плечо.

— Старичок не в себе, — добродушно объяснил он зевакам. — Гуляет по самой верхней галерее и говорит, что прилетел. Мне бы кого на помощь. Лучше констебля...

Констебль нашелся и помог. Другие два констебля занялись молодым человеком, а четвертый — владельцем разбитого стекла. Их увезли в полицию, куда последуем и мы, а счастливейшего из людей увезли в сумасшедший дом.

Глава II

УБЕЖДЕНИЯ ПОЛИЦЕЙСКОГО СУДЬИ

Газета «Атеист» не пользовалась особой популярностью; она не подходила к атмосфере этих мест. Здесь не любили и не читали Библию, и редактор тщетно вопрошал, как удалось Ною засунуть в ковчег жирафа. Тщетно указывал он на то, что антропоморфность Бога-Отца противоречит его бесплотности; тщетно сообщал, сколько платят в год епископу за то, что тот притворяется, будто верит в миф об Ионе; тщетно приводил точные размеры китовой глотки. Никого это не трогало. Крест на вершине собора и редакция у его подножия были одинаково чужды миру. Редакция и крест одинаково и одиноко парили в небесах.

Безразличие это не столько сердило, сколько удивляло свирепого невысокого шотландца с огненными волосами, носившего фамилию Тернбул. Он писал и печатал немыслимые кощунства, а читатель, по всей видимости, принимал их равнодушно, как газетную болтовню. Кощунства становились все страшнее и покрывались все более толстым слоем пыли, а редактору казалось, что он живет среди дураков. Шли годы, и людей все меньше трогало, что в маленькой редакции на Ледгэйт-хилл умер Бог. Те, кто не отставал от времени, Тернбула порицали. Социалисты объясняли ему, что обличать надо не священников, а буржуев; служители искусств — что душу надо освобождать не от веры, а от нравственности. Шли годы, и, наконец, явился тот, кто отнесся к делу серьезно — молодой человек в шотландском пледе разбил в редакции окно.

Человек этот тоже родился в Шотландии, но на севере, в горах. Его четкие черты и гладкие черные волосы напоминали о той исторической загадке, которая зовется «кельтской кровью», хотя она, вероятно, древнее кельтов, кто бы они ни были. Принадлежал он к клану Макдональдов, но семья его, как нередко бывает, носила имя одной из ветвей, и звался он Эван Маки?эн. Рос он одиноко, людей почти не видел, исповедовал католичество, ибо родился среди тех немногочисленных католиков, которые остались верны Стюартам, а очутился на Флит-стрит потому, что ему туманно обещали там какую-то работу. Перед статуей королевы Анны он обнажил голову, твердо веря, что это — Дева Мария, и удивляясь, почему прохожие как бы не видят ее. Он не знал, что в их сердцах запечатлен утешительный и неопровержимый факт: они так же уверены в том, что эта королева умерла, как уверен он в том, что жива Царица Небесная. Покинув родные места, он, по случайности, встречал до сих пор или равнодушных, или лицемерных людей. Если же кто-нибудь произносил при нем одно из привычных ныне богохульств, он просто не понимал, что это значит.