Шестеро вышли в путь, стр. 42

Глава двадцать третья

КАТАЙКОВ ГОТОВИТСЯ

В понедельник Катайков встал поздно. Жене велено было говорить, что он всю ночь маялся животом, и помалкивать о том, что он уходил. В доме и во дворе была тишина. Все только шипели друг на друга и махали руками: тише, мол, хозяин спит. С утра явился Тишков, такой веселый, будто пришел поздравлять с праздником. Его не пустили, и он сидел во дворе на ящике, держа в руках шляпу и все улыбаясь. Потом пришел Гогин с поручением от Малокрошечного. Он вошел, шагая, как огромное шимпанзе, и казалось, если бы руки его подросли самую чуточку, они бы уже волочились по земле. Он громко спросил: «Хозяин дома?» — но на него замахали руками, велели молчать, сидеть на другом ящике против Тишкова и ждать. Гогин сел, ничего не поняв, и только много позже сообразил, что хозяин спит. Исподлобья он смотрел на Тишкова. Ему казался подозрительным этот франт, а Тишков безмятежно улыбался, глядя на зверскую физиономию Гогина.

В доме Катайкова жило очень много людей. Все они трепетали от каждого слова хозяина, работали с утра до ночи и получали жалованье, гораздо меньшее, чем полагалось по профсоюзным ставкам. Именовались они, как я уже говорил, названиями всех степеней родства, какие только знает русский язык. С рассвета племянницы стучали на кухне ножами, двоюродный дядя колол во дворе дрова, троюродный брат запряг лошадь в телегу и уехал за товаром в лавку Малокрошечного, шурин уехал с бочкой на реку за водой. Жизнь двора шла обычно, такая же, как жизнь богатого крестьянского двора пятьдесят лет назад, почти такая же, как сто лет назад.

В одиннадцать часов хозяин проснулся. Он громко зевнул, потянулся так, что громко заскрипели пружины в матрасе, и утренним, нечистым голосом крикнул:

— Клаша!

Жена сидела в соседней комнате и ждала, когда хозяин проснется. Она торопливо взяла поднос, на котором стояла глиняная кружка с квасом, граненая стопочка с водкой и лежал пучок зеленого лука. Перекрестившись, она вошла в комнату. Катайков сидел на кровати, спустив на пол босые ноги. Жена молча подошла к нему. Катайков протянул руку, взял кружку, отхлебнул квасу, поставил кружку, взял стопочку, выпил, взял пучок луку, закусил и бросил остатки на поднос. Все это он делал не глядя. Видно, раз и навсегда было точно определено место, где стоит с подносом жена, и порядок, в каком расположены на подносе предметы.

— Ждет кто? — спросил Катайков.

— Тишков и Гогин, — ответила жена.

— Гогина позови.

Жена вышла. Катайков не торопясь стал одеваться. Он был уже в косоворотке и брюках, когда вошел Гогин и стал у двери, головой немного не доставая до потолка. Не обращая на него никакого внимания, Катайков натянул сапоги, поплевал на руки и тщательно разгладил волосы. После этого он взглянул на Гогина.

— Как Иван Михалыч поживает? — спросил он.

— Велел кланяться, — ответил Гогин. — Селедки привезли, сигов копченых, тульские пряники и бомбошки.

— Сигов пусть пришлет с полпудика, — сказал Катайков. — Да вели хозяину зайти, скажи — срочное дело.

Гогин поклонился и повернулся, собираясь уходить, как вдруг Катайков его снова окликнул:

— Слышишь, Степан! (Гогин повернулся.) Ты сколько получаешь у хозяина?

— Откровенно скажу, хозяин, двадцать рублен, — пробасил мрачно Гогин.

— Если я тебя у хозяина месяца на два отпрошу и стану тебе по тридцать платить, пойдешь ко мне?

Гогин долго молчал — видно, нелегко ему было понять такую сложную мысль, — потом пробасил:

— Откровенно скажу, хозяин, с удовольствием.

Тут ему, видимо, захотелось пуститься с Катайковым в откровенности, потому что он начал таким тоном, что было ясно — предстоит долгая речь:

— Откровенно скажу, хозяин...

Но Катайков не собирался вести долгие разговоры.

— Ладно, — сказал он, — иди. Другой раз договоришь.

Гогин повернулся и вышел.

— Тишков! — крикнул хозяин.

Тишков сразу же возник в дверях, сияющий радостью и дружелюбием.

— Ну что, голубчик? — сказал ласково Катайков. — Дали тебе на кухне чего-нибудь?

— Никак нет, — ответил Тишков, улыбаясь так радостно, как будто хотел сказать, что он сыт, пьян и нос у него в табаке и что премного доволен угощением.

— Нехорошо, нехорошо! — покачал головой Катайков. — Ты пойди скажи, что я велел водочки дать и закусить соответственно, и побудь там — может, понадобишься.

Тишков, улыбаясь, кивнул головой и собрался идти, но Катайков, будто вспомнив, добавил:

— Я думаю поехать по торговым делам на месяц, а может, и больше. Только не в город — в глухие места, на север. Поедешь со мной?

— Отчего ж не поехать? — ответил, улыбаясь, Тишков. — Куда скажете, туда и поедем.

— Ладно, — сказал Катайков. — Готовься к субботе. Только вот что: никому ни слова, понял? А то, боюсь. Малокрошечный покупочку перешибет. Соображаешь?

Катайков хитро подмигнул Тишкову, показав этим, что они, мол, друг друга насквозь видят и им много говорить нечего. Тишков сиял, как медный грош.

— Как не понять, — сказал он, — дела купецкие.

— То-то, — сказал Катайков. — Ну иди, голубчик, выпей, закуси и посиди там.

Тишков вышел, и уже входил в комнату Малокрошечный. Редкие волосики торчали на его верхней губе, точно подстриженные крысиные усики. Белые зубы, будто чуть-чуть оскаленные, выглядели так, как если бы их только что заново покрыли эмалью. У него был настороженный, взволнованный вид. Ноздри его двигались, будто он нюхал воздух. И он очень старался придать оскалу видимость улыбки.

— Садись, Ваня, — сказал Катайков и сам опустился на кровать.

Малокрошечный сел на кончик стула. Он сел так даже не из холуйства, не из уважения к хозяину. Малокрошечный сам был не пустяковый человек. Просто он чуял, что начинаются дела и предстоит добыча. Все его нервы были напряжены, внутренняя дрожь страстного охотника за рублями трепала его. Ему было не по настроению сесть спокойно, поглубже, откинуться на спинку. Он нагнулся вперед и вытянул шею. Редкие волосики на верхней его губе еле заметно шевелились.

— Поверишь мне в долг, Ваня? — сразу приступил к делу Катайков.

— Как же, как же! — сказал Малокрошечный. — Все поверю — и лавку и дом поверю, только ведь, знаете, наличность вся в обороте. Иной раз в доме пяти рублей нет. Бывает, только и спасаешься тем, что в собственной лавке сам себе в кредит отпускаешь.

— Ты про рубли говоришь? — спросил Катайков. — Рублей мне не надо. У меня своих хватает. Мне, видишь ли, золотых десяток надо бы тысчонку, даже и две взял бы. Ну, доллары годятся, фунты.

Малокрошечный засмеялся нервным смехом.

— Откуда же? — сказал он. — Что вы, Тимофей Семенович! Откровенно скажу, несколько десяточек было, да продал в Петрозаводске в трудную минуту. Я перед вами как на духу, я весь тут. Ну, пара десяточек, может, найдется, а доллар... я, откровенно скажу, и не знаю, что такое. Так, слыхом слыхал, а видеть не видел. Это ведь, сами знаете, запрещенный предмет, а я, откровенно скажу, боюсь нарушать закон.

— Все «откровенно» да «откровенно»! — сердито сказал Катайков. — Что ты, что твой Гогин — вся фирма откровенничает. Скажи — нет, и вся недолга!

— Как же! — сказал Малокрошечный. — Естественно, я желаю, чтобы вы ко мне имели доверие. Просто заявляю о своих чувствах. А Гогин это от меня научился, и я не возражаю — пускай человек свою честность показывает. Он человек честный, а то я б его и держать не стал.

— Гогин честный, — мрачно согласился Катайков, — украсть — в жизни не украдет, медленный. Красть надо быстро. А убить — убьет. Как думаешь, убьет?

— Убить, может быть, и убьет, если прикажут, так ведь не от бесчестности, а от преданности. А преданность, Тимофей Семенович, — благородное чувство.

— Ладно, — сказал Катайков. — С этим, значит, покончено. Золота и долларов у тебя нет. Ну, а Гогина ты мне в долг дашь?

Усики шевелились, ноздри двигались. Малокрошечный даже слюну проглотил от волнения.