Шестеро вышли в путь, стр. 113

Ольга судорожно вцепилась в Миловидова, будто бы вне себя от боли, уткнулась головой ему в грудь и, сжимая его плечо одной рукой, другую медленно приближала к кобуре. Какое счастье, что кобура расстегнута! Револьвер вышел легко, и рукоятка свободно уместилась в руке. Ей пришла в голову страшная мысль, может быть, Миловидов не зарядил револьвер. Но нет, не мог он пойти безоружным на такую прогулочку. Еще несколько раз вздрогнула она, еще несколько раз крикнула, и сапог наконец был снят. И только собирался монах Елисей развернуть портянку, как Ольга рванулась, будто от непереносимой боли, вскочила и отбежала на несколько шагов.

— Спокойно, — сказала Ольга, — я в вас стрелять не буду, если вы мне дадите уйти.

Дернулся Миловидов. Он собирался, кажется, броситься на нее, он все-таки был не трус, этот сумасшедший полковник, но лицо у Ольги было такое спокойное и решительное и она так уверенно взвела курок, что Миловидов застыл.

Больше всех, по-видимому, испугался Катайков. Он упал на землю лицом, лежал неподвижно, иногда чуть поднимал голову, взглядывал на Ольгу и, как бы пугаясь каждый раз заново, опять опускал голову и опять лежал неподвижно. Ольга сделала шаг назад.

— Булатов... — сказала она спокойно. Этого человека она не боялась ни капли, не потому, чтобы верила в его добрые чувства, а потому, что знала, до какой степени он нерешителен и боязлив. — Булатов, бросьте сапог, только осторожно, чтобы он упал рядом. Ну!

Булатов взял ее сапог и, размахнувшись, бросил. Сапог упал за аршин от нее. По-прежнему держа перед глазами всех своих четырех противников, Ольга подошла к сапогу.

Что-то странное видела она в глазах Булатова. Страх? Нет, страх был раньше. А теперь появилось у него какое-то другое выражение, которого она не могла объяснить. Может быть, кто-нибудь появился у нее за спиной? Все равно обернуться она не может: она не может ни на секунду выпустить из виду этих людей. Пусть будет, что будет.

Она не видела того, что видел Булатов, иначе ей бы стало ясно, отчего изменилось выражение его лица. Она не видела, что, лежа на животе, Катайков медленно вынимает из кобуры браунинг. Она не видела того, что он уже вынул браунинг и медленно, очень короткими, незаметными движениями передвигает руку так, чтобы можно было стрелять.

— Спокойно, — сказала Ольга и, продолжая целиться, присела, чтобы левой рукой взять сапог. Она знала, что босиком не продраться через глухую лесную чащу. Она поступала совершенно разумно.

На одну секунду пришлось ей все-таки отвести взгляд, чтобы увидеть сапог и не шарить рукой без толку. Тут и выстрелил Катайков.

Конечно, Булатов мог бы схватить его за руку, но не схватил. Не схватил и успокоил себя тем, что все равно не успел бы. И действительно бы не успел. Разве что поторопился бы, да вот не поторопился. Такой уж был человек.

Ольгу точно толкнуло. Она видела замутненным взглядом, как сразу вскочили четверо и бросились к ней. Даже если рана смертельна, действовать Ольга хотела до конца. Она подняла руку с браунингом, но не удержала ее на весу, рука опустилась, и револьвер упал на землю. Миловидов наклонился, поднял его, оглядел, ругаясь и качая головой, и положил в кобуру. Сознание у Ольги замутилось, но, видно, ненадолго, всего на несколько секунд, — может быть, потому, что она услышала, когда снова начала слышать, слова, которые, наверное, были сказаны сразу.

— Твоя жена, — сказал Миловидов. — Вот чертова семейка! Небось давно сговорились.

— Господин полковник, — растерянно объяснял Булатов, — откуда же я мог знать? Да и потом, что за жена? Вы же понимаете, какой это брак.

Не потому, чтобы Ольга придумала какой-нибудь хитрый план спасения — для этого у нее не хватило бы сил, — а просто потому, что физически отвратительны были ей эти четыре человека, все одинаково, просто потому, что хуже всего в эту минуту было ей смотреть на них и разговаривать с ними, — она лежала как мертвая.

Странно... Моментами она сознавала и слышала все, моментами переставала слышать и сознавать. Твердо она знала одно — нельзя шевелиться и нельзя открывать глаза. Иначе надо смотреть на них, слушать их... может быть, отвечать. Она была слишком слаба для этого. Хоть сейчас, когда ей так плохо, когда она умирает, может она позволить себе удовольствие не видеть их и не слышать. Она действительно их не видела, но слышала. Начало разговора она пропустила.

— Как хотите, — сказал Миловидов, — пристреливайте или бросайте так. Я не вмешиваюсь. Я всегда не любил стрелять в женщин.

Остальные трое молчали. Когда через какое-то время Ольга открыла глаза, над ней никого не было. Красное облако плыло по небу, точно огромный ком больничной ваты.

Она закрыла опять глаза. Обрывки воспоминаний летели в ее сознании, вереница милых и ненавистных лиц мчалась перед ней. Потом она увидела молодую березку и крохотную елочку. Это было похоже на картинку из детской книжки. Она лежала на боку. Она не помнила, как повернулась. Мысли ее становились яснее. В сущности, только сейчас впервые она поняла, что умирает, что ничего уже сделать нельзя, что сейчас будет конец. С поразительной ясностью она вспомнила, что только собиралась начать жить. Собиралась, собиралась, да вот и не собралась. И она заплакала от непереносимого горя, что так все неудачно сложилось, что нет ничего впереди — ни хорошего, ни плохого.

Она опять потеряла сознание и опять пришла в себя. Она лежала на спине. Наверное, ей было больно или неудобно, раз она поворачивалась. До ее сознания боль не доходила.

И вдруг она почувствовала — именно почувствовала, потому что такая мысль была бы слишком нелепой, такую мысль она бы сразу откинула, — она почувствовала, что через лес, волнуясь и торопясь, идут к ней ее друзья. И каждый раз, когда она приходила в себя, она чувствовала, что они приближаются. Она видела их все ближе и ближе. Они шли молча, упрямо сжав зубы, продираясь сквозь лес, шли один за другим к ней...

И, когда она увидела, что над ней наклонился Мисаилов, ее ничуть это не удивило.

— Я знала, Вася, что ты придешь, — сказала она и навсегда потеряла сознание.

Глава двадцать седьмая

РАЗГОВОРЫ НА НЕОБИТАЕМОМ ОСТРОВЕ

Мне трудно рассказать об этом дне связно. Воспоминания мои отрывочны. Вероятно, многого я не замечал, на многое не обращал внимания.

Помню, что долго мы сидим над Ольгой, все не веря, что она умерла, все надеясь, что веки дрогнут и она откроет глаза. Помню, что мы с Девятиным срезаем молодые березки для носилок, связываем поясами ветки; потом подходит Тикачев, начинает нам помогать, но вдруг присаживается на кочку, машет рукой, говорит:

— Фу, ерунда какая! — и плачет, не скрываясь, ладонями вытирая слезы.

Мы укладываем Ольгу на носилки. Она совсем как живая. Легкая-легкая — худенькая девчонка, с фантазиями, гордостью, добротой, напряженно думающая, сильно чувствующая, наша милая худенькая девчонка.

Уложив ее на носилки, мы складываем ей руки на груди. Теперь она не похожа на себя — она другая, незнакомая, мертвая.

Говорят, что мужчины не плачут. Не думаю, чтобы это была правда. Много раз в жизни видел я плачущих мужчин, и плакали не слабые, не трусливые, не ничтожные — плакали мужественные мужчины. Смелые и честные люди сильнее переживают горе, сильнее чувствуют.

Надо поднимать носилки, надо трогаться в путь, и я вижу, как, морщась, всхлипывает Сема Силкин, как трясутся плечи Андрея, как слезы стекают с кончика дядькиной бородки, как, уткнувшись в землю лицом, рыдает Николай Третий. Мы вели себя так, как каждый из нас вел бы себя наедине с самим собой. Мы думали, как один, мы чувствовали, как один, нам не перед кем было стесняться.

Только Мисаилов не плачет. Он все думает о своем. Он знает, конечно, что Ольга убита, что Ольги нет, но он еще не чувствует этого.

Не помню, кто первый сказал, что надо идти. Не помню, как мы поднимали носилки, как тронулись в путь. Мы идем между молодыми березами и елочками; двое несут носилки, шестеро шагают по сторонам. Мы часто сменяемся. Не потому, чтобы тяжело было нести, а потому, что каждому хочется быть ближе к Ольге, каждому хочется нести ее.