Короли Альбиона, стр. 44

— Это чертов монах, ясное дело.

— Ага. Чево он тут делает-то?

— Чево-чево. Шпионит для епископа, вот чево.

— И как теперь с ним поступить?

— Горло ему перерезать на хрен да и схоронить в навозной куче.

— Если он уйдет отсюда живым, этот сукин сын епископ пришлет людей и они спалят нашу чертову деревушку и нас всех перебьют к хренам собачьим.

И так далее. Некоторых слов я все-таки не понимала.

— Первым делом надобно снять его с дерева. Грубые руки тянутся ко мне, хватают за щиколотку, рывком отдирают от дерева.

— Ладно, ладно, — кричу я, — я и так спущусь.

Я немного напугана, и мне не удается изобразить низкий мужской голос.

— Похоже, совсем молоденький, по голоску судя.

Как только я оказываюсь на земле, кто-то сбрасывает с моей головы капюшон, а двое других крепко прижимают к бокам мои локти.

— Вот он, попался. Давайте сюда огонь, посмотрим на него хорошенько.

То, что они видят, приводит их в изумление. Во-первых, голова когда-то бритая, но теперь поросшая короткими черными, да еще и подкрашенными хной, волосами. Тонзуры, как у монаха, разумеется, нет. Брови, когда-то выщипанные, тоже отросли. Прямой нос, полные губы, округлый подбородок, глаза, глубокие и темные, точно горные озера, кожа цвета меди, которая начинает темнеть на воздухе и утрачивает первоначальный золотой блеск. Одна женщина хватает меня за руку, подносит мою ладонь поближе к неверному свету факела.

— Это не мужская рука, — говорит она, — это рука женщины, и не из простых.

— И плащ не монашеский, — подхватывает другая, — не того цвета, и покрой не похож, да и материя чересчур тонкая.

— Да у нее сиськи! — восклицает та, что держит меня за локоть, и решительно ощупывает свободной рукой.

Женщина, которая рассматривала мою ладонь — это она первая наткнулась на меня, — оставляет в покое мою руку и задирает на мне спереди платье, насколько позволяет пояс.

— Да, — подтверждает она, — кто-кто, но не монах. Это курочка.

— Пшла прочь! — рычу я. Через ее плечо я вижу столпившихся вокруг мужчин и любопытствующих детишек. Один из зрителей опускает факел пониже, чтобы разглядеть мои прелести. Женщина поспешно опускает мой балахон.

— Извини! — шепчет она мне на ухо, и я различаю в ее голосе нотку сожаления. Она относится ко мне как к женщине, у нас с ней есть хоть что-то общее, вызывающее сочувствие, — эта мысль немного утешает меня.

Глава двадцать пятая

День, который я провела в пути, оказался тем самым, что отделял зиму от весны. Я чувствовала предвестия наступающего сезона и под ногами, и вокруг меня, в запахах и звуках леса, и эти люди тоже знают, что мы стоим на пороге между двумя временами года и что нужно задобрить неким ритуалом божеств, правящих подобными событиями и способных благополучно переправить нас на другую сторону.

Конечно, речь идет не о маленьком христианском боге и его небесных отце с матерью, а о тех богах и богинях, которых почитают и в этой стране, как в любой другой, однако многим людям приходится обращаться к этим богам тайно и прятать их, словно игрушки, в которые им запретили играть, — только, если их застигнут за этими играми, наказанием будет не порка, а дыба, тиски палача и костер. Вот почему они так испугались, приняв меня за монаха.

Там, в Виджаянагаре, девушки выходят в поля и луга, собирают целые копны цветов, ставят на них изображения Шивы и Парвати и разыгрывают ритуальное действо, воспроизводя священный брак между богом и богиней. Это похоже на игру, на детскую забаву, и все же в этом празднике, словно аромат благовония, когда-то хранившегося в закрытой и забытой шкатулке, сохраняется память о тех временах, когда боги обитали среди людей. И сейчас, в туманном Альбионе, я становлюсь зрительницей, а может быть, и участницей чего-то очень похожего на этот обряд.

Крестьяне продолжали спорить о том, как следует со мной поступить. Старики дружно советовали перерезать мне глотку, среди юношей нашлись желающие познать меня, прежде чем со мной расправиться, но женщины решительно выступают против. Одна из старух принимается рассуждать: если я и впрямь монашка, стало быть, кларисса так называются монахини францисканского ордена (по-видимому, только монахини этого ордена отваживаются выходить за пределы монастыря, и они оказывают помощь бедным и больным), а если я не кларисса, то сперва надо выяснить, кто я такая. Было бы глупо убивать меня, не разобравшись, какие из этого могут произойти последствия.

Все собрались в просторном амбаре с земляным полом, где навалены груды сена, а возле стен — кучи зерна. Старики продолжают спорить, а молодежь вовсю готовится к празднику. Музыканты — так и быть, назовем их музыкантами — устраиваются в дальнем конце амбара, напротив больших дверей, раскладывая перед собой барабаны, трубы и струнные инструменты. Они пробуют свои трубы, волынки испускают несколько пронзительных воплей, один человек трясет в воздухе коробкой, где перекатываются, судя по звуку, сушеные горошины, другой постукивает ладонями в барабан, представляющий собой попросту глиняный горшок с натянутой на него шкурой.

Люди устанавливают столы доски на козлах, — шестеро мужчин втаскивают бочку, из которой подтекает какая-то жидкость, и взгромождают ее на один из столов. Из соседнего сарая доносится запах дыма и подгорающего мяса.

Я стою в дальнем от двери углу, позади оркестра, меня все еще крепко держат за руки. Женщины столпились вокруг меня, несколько мужчин с любопытством заглядывают им через плечо. Наконец та женщина, которая нашла меня (ее зовут Эрика), заявляет:

— Только старая Джоан скажет, что с ней делать. Она должна знать.

— Верно! — подхватывает другая.

— Но кто же посмеет ее разбудить? — усомнилась третья. — Она рассердится, и будешь потом целый месяц корчиться от боли.

— Она должна прийти сюда. Она никогда не пропускает День Невесты, она не пропускает Праздника Весны. Такого еще не бывало.

— А чтобы она проспала месяц напролет без еды и питья, такое разве бывало?

— Давайте будите ее. Если она помрет от этого, тем лучше — она и так зажилась, это уж точно.

Двое или трое выходят из амбара, и дым, сделавшийся очень густым, заслоняет их от меня. Запах какой-то сырой, словно они решили готовить на только что срезанных зеленых ветвях, а не на угле.

Они возвращаются и ведут с собой старуху, скорее даже несут ее, чем ведут. В Виджаянагаре мудрые старые женщины обычно бывают худыми, высохшими, и я ожидала увидеть нечто подобное, но старая Джоан, хоть и проспала месяц без пищи, как говорили эти женщины, оставалась довольно пухлой. Груди мячиками перекатывались под платьем, живот выпирал точно бочонок, у нее были широкие бедра, а щиколотки раздулись, как овечьи кишки. Только щеки у нее запали, поскольку зубов почти не было, да и волосы выпали. Старуха что-то бормотала, ругалась сквозь стиснутые десны, произнося непристойности, каких я и здесь, в Ингерлонде, не слыхивала.

Ее опустили на пол прямо передо мной. Старая Джоан уставилась на меня странным взглядом, казалось, что глаза ее смотрят одновременно и вправо и влево, и вниз и вверх, один из них был влажно-голубым, другой бледно-зеленым. Одну ее щеку украшала бородавка с четырьмя черными волосками. Когда она говорила или трясла головой, трясся, ходил ходуном и второй подбородок, похожий на подгрудок большого водяного буйвола. Здесь, в амбаре, и так уже пахло гнилью и отбросами, но старуха принесла с собой застоявшуюся вонь, запах немытой, едва не разлагающейся плоти, запах дерьма и мочи — эти запахи облаком окружали ее.

— Ну же, старая, скажи нам, кто это такая! — требовали все вокруг. — Может, она ведьма? Тогда вы с ней должны признать друг друга!

Старуха присмотрелась ко мне, наклоняя голову из стороны в сторону, потом протянула широкопалую ладонь, больше похожую на разбухшее коровье вымя, чем на человеческую руку, и коснулась моего запястья. Затем она испустила резкий, сухой звук — то ли хрип, то ли кашель — и зашипела, точно разъяренная гусыня, обнажая остатки пожелтевших, обломанных зубов и брызгая во все стороны слюной. Наконец припадок закончился, и тут старуха как-то съежилась и вроде бы даже попыталась пасть к моим ногам.