Легенда об Уленшпигеле (с иллюстрациями), стр. 39

И Тительман, каноник города Ренэ, воскликнул:

— Это невыносимо — видеть, как этакое еретическое ничтожество поднимает голову перед судьями! Сжечь тело — это ведь ничтожное наказание: душу надо спасти, а её только пыткой можно принудить отречься от заблуждения, дабы народ не стал свидетелем опасного зрелища, как умирают еретики, не принесшие раскаяния.

При этих словах женщины зарыдали ещё громче, а мужчины говорили:

— Раз есть признание, то полагается наказание, но не пытка!

Суд решил, что законы не предусматривают в этом случае пытки и что нет основания подвергать Клааса этому наказанию. Призванный ещё раз отречься от заблуждений, он ответил:

— Не могу!

И Клаас, на основании указов, был признан виновным: в симонии [103] — так как он продавал индульгенцию; равным образом в ереси и укрывательстве еретиков; и ввиду этого присуждён к пребыванию на костре до тех пор, пока не последует смерть. Казнь совершена будет перед входом в ратушу.

Тело его будет в течение двух дней выставлено у позорного столба, служа устрашающим примером, а затем будет погребено там, где всегда хоронят казнённых.

Суд присудил доносчику Иосту Грейпстюверу, имя которого, однако, не было названо, пятьдесят флоринов на сто первых флоринов наследства и по десять флоринов на каждую следующую сотню.

Выслушав этот приговор, Клаас обратился к рыбнику:

— Ты умрёшь когда-нибудь нехорошей смертью, злодей, из-за гроша делающий вдову из счастливой жены и бедного сироту из весёлого сына.

Судьи не мешали Клаасу говорить, ибо и они все, кроме Тительмана, тоже отнеслись с безмерным презрением к доносу старшины рыбников.

Тот позеленел от стыда и злобы.

А Клааса отвели обратно в тюрьму.

LXXIII

На следующий день, накануне дня казни Клааса, об этом приговоре узнали Неле, Уленшпигель и Сооткин.

Они просили у судей позволения пройти в тюрьму, и это было им позволено, кроме Неле. Войдя, они увидели, что Клаас прикован длинной цепью к стене. Так как было сыро, то в печи горел огонёк, ибо закон фландрский предписывает обращаться хорошо с присуждёнными к смерти, доставляя им хлеб, мясо, сыр и вино. Но жадные тюремщики часто нарушали этот закон, и многие из них съедали бо?льшую и лучшую долю еды, предназначенной для бедных узников.

Со стенаниями обнял Клаас жену и сына, но он первый пересилил себя, — и глаза его стали сухи, как и пристойно было ему, мужу и главе семьи.

Сооткин рыдала, а Уленшпигель вскрикнул:

— Разобью эти проклятые оковы.

И, всё плача, Сооткин сказала:

— Я пойду к королю Филиппу, он помилует тебя.

Но Клаас ответил:

— Король получает наследство после казни мучеников. — И он прибавил: — Любимые жена и сын мой. В муке и тоске я покидаю этот свет. Я не только боюсь страданий тела моего, но ещё больше меня удручает сознание, что, когда меня не станет, вы останетесь нищими; король заберёт себе всё моё добро.

Уленшпигель шепнул отцу:

— Вчера мы с Неле всё спрятали.

— Ты успокоил меня, — сказал Клаас, — доносчику не удастся поиздеваться над моим прахом.

— Чтоб он околел, — сказала Сооткин, и взгляд её сухих глаз был исполнен ненависти.

Но Клаас всё думал о червонцах.

— Молодец, мой мальчик, — сказал он, — значит, не придётся на старости лет голодать вдове моей Сооткин.

И Клаас поцеловал её, крепко прижав к груди, и она залилась слезами при мысли, что вскоре лишится его нежной поддержки.

Обратившись к Уленшпигелю, сказал Клаас:

— Сын мой, ты много грешил, шатаясь, подобно беспутным мальчишкам, по большим дорогам. Больше не делай этого, мой мальчик, не оставляй дома одну эту сокрушённую горем вдову. Ты — мужчина и должен быть ей опорой и защитой.

— Буду, отец, — ответил Уленшпигель.

— О бедный мой муж, — рыдала Сооткин на его плече, — чем мы так согрешили? Мы жили мирно, скромно, честно, дружно, ты, господи, видишь, мы вставали на рассвете, чтобы трудиться, и вечером ели хлеб наш насущный, вознося тебе благодарность. Я пойду к королю и разорву его своими ногтями. О господи, поистине мы ни в чём не провинились.

Но вошёл тюремщик и сказал, что пора уходить.

Сооткин умоляла разрешить ей остаться. Клаас чувствовал, как горит её лицо, как градом катятся по её щекам слёзы и как дрожит и трепещет её бедное тело... Клаас тоже просил позволения оставить жену с ним.

Но тюремщик вторично приказал им уйти и вырвал Сооткин из объятий Клааса.

— Береги её, — сказал Клаас сыну.

Тот обещал; Сооткин с Уленшпигелем вышли, и сын поддерживал мать.

LXXIV

Наутро, в день казни, соседи из сострадания заперли Уленшпигеля, Сооткин и Неле в доме Катлины.

Но они не подумали о том, что те могут издали слышать вопли страдальца и в окна видеть пламя костра.

Катлина бродила по городу, качала головой и приговаривала:

— Пробейте дыру! Душа рвётся наружу!

В девять часов утра Клаас в рубахе, со связанными назад руками, был выведен из тюрьмы. Согласно приговору, костёр был устроен на улице Богоматери, у столба, прямо против входа в ратушу. Палач с помощниками ещё не кончили укладывать поленья.

Клаас, окружённый стражей, ждал терпеливо, пока они кончат эту работу, а профос верхом на коне, стражники и девять вызванных из Брюгге ландскнехтов с трудом удерживали волнующуюся толпу [104].

Все кричали, что бесчеловечно убивать без вины, на старости лет такого кроткого, доброго, трудолюбивого и честного человека.

И вдруг все упали на колени и начали молиться: с колокольни собора Богоматери раздался первый удар погребального звона.

Катлина тоже стояла в толпе, в первом ряду, совершенно обезумевшая, смотрела на Клааса и костёр и кричала:

— Огонь, огонь! Пробейте дыру!

Услышав колокольный звон, Сооткин и Неле перекрестились, но Уленшпигель объявил, что он больше не станет поклоняться господу, подобно этим палачам. Он метался по дому, пытаясь взломать двери или выскочить из окна, но всё было накрепко заперто.

Вдруг Сооткин вскрикнула и закрыла лицо передником.

— Дым!

И действительно, несчастные увидели чёрное облако дыма, вздымающееся к небу. Он подымался с костра, на котором стоял Клаас, привязанный к столбу, и который палач поджёг с трёх сторон во имя бога отца, бога сына и бога духа святого.

Клаас посмотрел вокруг, и когда он не нашёл в толпе ни Сооткин, ни Уленшпигеля, у него стало легче на душе, что они не увидят его страданий.

И слышно было только, как молится Клаас и трещит горящее дерево, как ропщут мужчины и всхлипывают женщины. Катлина кричала:

— Уберите огонь! Пробейте дыру! Душа рвётся наружу!

И с колокольни разносился погребальный перезвон.

Вдруг Сооткин стала белее снега, затряслась всем телом и, уже не плача, пальцем показала на небо. Длинный, тонкий язык пламени вырвался из костра, временами поднимаясь над крышами низких домов. И Клаас страдал невыносимо, ибо этот огненный язык, по прихоти ветерка, то обвивался вокруг его ног, то лизал его дымящуюся бороду, то поджигал волосы на голове.

Уленшпигель схватил мать руками, стараясь оторвать её от окна. Они услышали пронзительный крик — это кричал Клаас, тело которого горело с одной только стороны. Потом он умолк, и слёзы лились из его глаз и залили всю грудь.

Потом Сооткин и Уленшпигель услышали громкий крик толпы. Это граждане, женщины и дети кричали:

— Клаас присуждён к сожжению на большом огне, а не на медленном! Палач, раздувай скорей костёр!

Палач послушался, но огонь не разгорался.

— Задуши его, — кричали они. И в профоса полетели камни.

— Огонь, огонь! — вскрикнула Сооткин.

И действительно, большое красное пламя поднялось среди дыма к небу.

— Теперь он умирает, — говорила вдова, — Господи боже, прими эту невинную душу в милосердии твоём... Где король? Я бы ногтями вырвала у него сердце.

вернуться
вернуться