Навеки моя, стр. 24

ГЛАВА ДЕВЯТАЯ

Эри аккуратно расправляла свои юбки, возясь буквально с каждой складкой, и решала, как лучше объяснить свое положение Бартоломью. От усердия она нахмурила брови и беспрестанно покусывала нижнюю губу. Стоит ли рассказывать ему все? Не посчитает ли он делом чести рассказать обо всем своему племяннику? Что ей делать, если мистер Монтир решит, что не хочет иметь дела ни с ней, ни с той опасностью, которая может последовать за ней в его уединенный уголок на побережье Орегона? Тогда она останется совсем одна, ей некуда будет податься и некому будет ее защитить.

Бартоломью постарался скрыть свое нетерпение – он допил свой кофе и подошел к плите, чтобы налить себе еще, но ему не удалось провести Эри. Какое мрачное у него выражение лица, как будто он заранее страшится ее слов, зная, что они ему не понравятся. Когда Бартоломью сел за стол, Эри наклонила голову, разглядывая его из-под густых ресниц. Она приняла решение: она не может рисковать браком с мистером Монтиром, придется рассказать полуправду.

– Чтобы понять все, – начала она, – вы сначала должны получить представление о том, как мыслят греки. Я уже говорила вам, что моя мать должна была выйти замуж за другого человека. Ее семья уже выплатила ее приданое – домашнюю утварь. Лучшим приданым была бы земля, но у них ее едва хватало, чтобы выращивать себе еду и пасти коз. Во всяком случае, все было готово к свадьбе. До тех пор пока мама не объявила, что она беременна мной.

Услышав ее последние слова, Бартоломью, который в этот момент сделал глоток кофе, поперхнулся, расплескав коричневую жидкость по своей белой рубашке. Он овладел собой и снова сел прямо.

– Нет, я законнорожденная, – Эри улыбнулась, увидев выражение ужаса на его лице. – Папа женился бы на маме раньше, но на все понадобилось время, поскольку он не был гражданином Греции. Я знаю, что большинство людей посчитают позором то, что она отдалась ему немножко раньше времени. Святые угодники, если бы они узнали, что вы и я спали в одном доме, моя репутация погибла бы, несмотря на то, что между нами абсолютно ничего не было! Но мама сказала, что когда ты влюблена, (а я думаю, что начинаю влюбляться в тебя, – подумалось ей) приличие и общественная мораль ничего не значат. Она никогда не жалела о том, что сделала, и она наказывала мне никогда не упускать случая найти свою настоящую любовь, довериться своему сердцу, отдаться любви, и пусть она несет меня туда, куда суждено!

Бартоломью покачал головой при виде ее восторженного лица:

– Даже если так, она, наверняка, предупреждала вас, чтобы вы не позволяли мужчинам никаких вольностей. Разве она не говорила вам, что некоторые мужчины будут говорить и делать что угодно, лишь бы получить от вас то, что им нужно?

– Да, но еще она сказала, что я буду знать сама, когда это можно будет сделать, а когда нет.

Боже милосердный, да разве есть на свете женщина более чистая, чем она? Какая-та часть его души устрашилась, но другая была просто очарована. Он не мог удержаться: взяв ее за подбородок, он приблизил ее лицо к своему и сказал грубовато: – Вы позволили мне вольности, маленькая нимфа, и вы прекрасно знаете, что это было неправильно. – Я не думаю, что это было неправильно.

Да, это было самое правильное из того, что он когда-либо сделал, но Бартоломью не рискнул произнести это вслух. Он отпустил ее и сел прямо:

– Я полагаю, мы отклонились от темы нашего разговора.

– О да! – Эри устроилась поудобнее, подобрав колени, расправив юбку колоколом вокруг себя, так что из-под нее едва выглядывали ножки в черных чулках.

– В тысяча восемьсот двадцать первом году, – начала она, – когда греки сражались с турками за свою независимость, женщины одной маленькой горной деревушки взошли на вершину высокого утеса и, подняв над головой руки, как будто танцуя свадебный танец, прыгнули со скалы – они предпочли разбиться насмерть, чем потерять честь от рук турецких солдат. Видите ли, честь для грена превыше всего. Обесчещенная женщина навлекает позор на всю свою семью. Для семьи моей матери не имело значения, что папа любил ее и собирался на ней жениться. Она была обещана другому мужчине, греку, который уже получил ее приданое. Только это и имело значение. Ее дедушка, глава семьи, был упрямым человеком, и он из чистого упрямства настаивал, чтобы мою мать вынудили выполнить условия соглашения с семьей ее бывшего жениха. Они бы просто уплатили тому мужчине больше приданого, чтобы он принял будущего ребенка как своего.

Голос Эри посерьезнел, выражение лица стало более строгим. Пока все, что она рассказывала, было правдой. Горькой правдой.

– Итак, с помощью симпатизирующей им тетки, мой отец выкрал мою мать. В то время множество греков эмигрировали в Египет, чтобы найти работу на строительстве Суэцкого канала. Папа надеялся, что их отъезд из Греции положит всему конец и их оставят в покое. Ему и в голову не приходило, что кто-то может последовать за ними. Но мой прадедушка послал одного из моих дядьев вернуть ее назад и покарать отца. Потребовалось время, чтобы выяснить, куда они уехали, и еще больше ушло на то, чтобы выправить паспорт и последовать за ними. Через посольство мой отец узнал, что за ним отправился мой дядя, и они снова бежали. В конце концов мама и папа остановились во Франции, где я и родилась. Когда дядя Ксенос выследил их и там, они бежали в Великобританию, а потом в Америку. Папа сменил имя со Скотта Джефферсона на Джеффри Скотта. Какое-то время он работал приказчиком в магазине, чтобы сбить моего дядю со следа. Но его угнетало, что моя мать живет практически в нищете, тогда как полученная им профессия позволила бы им жить лучше. Дядя Лу работал в юридической фирме, обслуживающей владельца этого магазина. Когда он узнал, что мой отец получил подготовку в области юриспруденции, он убедил его стать своим компаньоном. Мне тогда было одиннадцать. С тех пор прошло много времени, и родители считали себя в безопасности.

Эри шмыгнула носом, и Бартоломью заметил следы слез, блестевшие в свете камина у нее на щеках.

– Я не знаю, что задержало дядю Ксеноса на такое долгое время, но две недели назад он появился в папиной конторе. Когда папа… – Эри ударила себя по лбу, как бы наказывая себя за то, что сказала слишком много, рассказала Бартоломью почти всю правду. Она вскочила на ноги и принялась ходить взад-вперед, сплетя пальцы и с усилием заставляя себя продолжать.

– Когда дядя Ксенос узнал, что мама и отец уже… ушли, он спросил, где можно найти меня. Я теперь сирота, Бартоломью, не замужем и совсем одинока – если не считать моих греческих родственников. Он собирался взять меня с собой в Грецию и выдать замуж, чтобы поправить финансовое положение семьи и вернуть то, чего лишила их моя мать. Что мне оставалось, как не убежать? Если я должна выйти замуж за незнакомца, я бы предпочла, чтобы он был американцем и, – она ударила себя в грудь, – человеком, которого я выбрала сама.

Повернувшись к Бартоломью, Эри увидела, что тот просто потрясен ее рассказом. Затем его густые черные брови нахмурились, это придало ему такой грозный вид, что ее дядя наверняка побежал бы без оглядки назад в свою Грецию, если бы увидел Бартоломью в этот момент.

– Ваш дядя собирался принудить вас уехать вместе с ним? – он поднялся на ноги и сейчас возвышался над ней, застыв от бешенства и чего-то еще, чему она не могла подобрать определение.

Эри замерла, загипнотизированная выразительностью его взгляда. Бартоломью посмотрел на нее, и гнев его угас. Он взял ее руки в свои и нежно прижал ее голову к своей груди.

– Он не увезет вас никуда, – прошептал он, нежно вытирая пальцами слезы с ее щек. – Я обещаю, я не позволю, чтобы с вами случилось что-нибудь плохое.

Бартоломью с силой зажмурил глаза – его пронзило осознание того, что именно он пообещал. Ему не придется ее защищать. Она будет женой Причарда, а не его. Гнев и страх потерять ее, ошеломившие его, когда он услышал ее рассказ, отступили, уступив место бешеному водовороту страстей, какому-то жуткому соединению муки и беспомощности. Он любит ее больше жизни, но никогда не сможет признаться ей в этом, никогда не сможет назвать ее своей. Много раз в своей жизни он хотел бы начать все сначала, родиться заново, а сейчас он просто хотел умереть. – Я боюсь, Бартоломью.