Миронов, стр. 68

В это тревожное время почти что единственной заботой Миронова было: «Не дать казаков на службу генералам и помещикам. Не повторить ошибок 1905–1906 годов... Не дать возможности втянуть казаков в междоусобную бойню». Но как это сделать, если с Дона пришли сообщения, что наказной атаман Всевеликого Войска Донского генерал-лейтенант Каледин 22 ноября 1917 года объявил на военном положении Донскую область. Казачье правительство отказалось признать Советскую власть. Наказной атаман разослал телеграммы всем станичным и окружным атаманам, обязывая беспощадно расправляться самыми решительными мерами вплоть до... «применения вооруженной силы к подавлению малейшей попытки с чьей бы то ни было стороны произвести в Донской области выступления против Временного правительства». Вот ведь какая неувязочка получается: Временное правительство гонялось за Калединым, приказывало арестовать непокорного атамана, а теперь опальный атаман кидается на его защиту... И уж созданная Добровольческая армия вместе с контрреволюционными войсками при поддержке Антанты захватила Ростов и изгнала уполномоченных молодой республики...

Миронов, избранный командиром 32-го Донского казачьего полка, уводит его на Дон. 17 января 1918 года железнодорожную станцию Себряково огласила дружная казачья песня:

За курганом пики блещут,
Пыль курится, кони ржут.
И повсюду слышно было,
Что донцы домой идут.
«Ах, донцы-молодцы,
ах, донцы-молодцы,
ах, донцы-молодцы...»

Это казаки 32-го Донского полка прибыли в свой родной Усть-Медведицкий округ Всевеликого Войска Донского.

Часть третья

1

«Ах, донцы-молодцы. Ах, донцы-молодцы. Ах, донцы-молодцы!..»

Песня ворвалась в одиночную камеру Бутырской тюрьмы и оглушила командарма Филиппа Козьмича Миронова От неожиданности он отбросил с лица полу шинели, вскочил на ноги – и сразу же его охватила мертвящая тишина каземата. Заметался – три шага в одну сторону, три шага – в обратную. Вот и вся его песня. Да гудящая голова от голода и мыслей ..

Железнодорожная станция Себряково примыкает к слободе Михайловке, или слобода к станции, все едино, потому что расположены в одном месте, а почему разные названия, он и сам хорошенько не знает. Здесь, в Михайловке, его как раз и арестовали. 13 февраля 1921 года... А прибыл он с полком 10 января 1918 года. Прибыл... Это он памятью «прибыл»... Вернее, додумал до того времени и места, где он находился, по сути дела, три года назад. Значит, тогда ему оставалось жить ровно три года?.. Поверил бы, если бы кто-нибудь наворожил, отсчитав командиру 32-го Донского казачьего кавалерийского полка, войсковому старшине, блестящему офицеру Миронову такой мизер лет?. Чушь!.. Так он ц сейчас живет. Но разве это жизнь? Это – гибель. И надо в том признаться без страха и паники Он что же, не надеется поправиться после голодовки? И не прекратит ее? Не прекратит до тех пор, пока не добьется ответа от... Ленина. А вот ответа, как видно, он и не дождется. Ему уже не нужны физические силы, работала бы мысль, память, – ведь надо додумать до конца эти оставшиеся три года жизни, да еще одно, может быть, последнее письмо написать Советскому правительству... Но разве бойцы, вольнодумцы, правдолюбы и гордецы сдаются? А от тоски по воле умирают донские казаки? А если к этой самой тоске примешался позор – и стыд? Стыд за всю прожитую жизнь. Может быть, рано примешивать сюда стыд? Ведь не так уж и плохо складывалась его жизнь в последние три года. Ведь он искрение верил в идеалы революции. Тогда в чем же его вина? Без тени сомнения, как говорится, без страха и упрека отдавал всего себя светлой мечте человечества. За что и поплатился?.. Чушь!..

Так чего же он себя казнит? Или умнее стал? И кое в чем на «досуге» разобрался, благо времени свободного хоть отбавляй. Ему как раз всегда его не хватало. Если даже учесть, что он с восемнадцати лет пребывал в боевом седле. Только «чистого» времени на войне накопилось около десяти долгих и смертельно опасных лет. И все это время людям рубил... головы, как капустные кочерыжки в осеннем огороде. А его голову до сих пор никто не сумел срубить. Может быть, потому, что у него закаленная, натруженная, жилистая шея и не поддается шашке врага? Или он ее уж очень трогательно берег? Во г этого, откровенно говоря, он признать не может, потому что всегда водил за собой казаков в бой. И даже будучи командармом, когда ему самому не положено было ходить в атаку, всегда несся впереди атакующей лавы... Чего доброго, начнет еще хвалить себя. А он уж не такой и безгрешный, как многие думают о нем. Где-то он совершил самый тяжкий, непоправимый грех. Только где, вот вопрос. Хотя у памяти свои законы помнить хорошее и забывать плохое. Но Миронов найдет свою роковую ошибку...

Филипп Козьмич, сколько ему позволяли силы, продолжал неверными, тяжелыми шагами мерить тишину одиночной камеры... Нет, о Михайловке и своем аресте он сейчас вспоминать не будет, хотя и момент удобный – полк высадился на железнодорожной станции, от которой ночью 13 февраля 1921 года его злодейски-предательски увозили в тюрьму. Не будет об этом вспоминать. Не будет! Запрещает себе. Потому что слишком все свежо, и окровавленная рана не думает заживать, а тут еще взять да и сыпануть в нее пригоршню соли и туго забинтовать – от такого рехнуться недолго. А ему еще предстоит к людям обратиться с последним прощальным словом – может быть, кому-то помогут его ошибки и на что-то новое натолкнет его мысль...

Михайловка... «Ах, донцы-молодцы, ах, донцы-молодцы, ах, донцы-молодцы...» Вдруг снова ворвалось в камеру, и мысль застопорилась... Мудрецы советуют, чтобы не думать о навязчивом, надо все-таки заставить продумать все детали нежелательных воспоминаний, тогда они отвяжутся от человека. Въехал Миронов в Михайловку победителем – героем гражданской войны, а выехал – арестантом. О ужас!.. Этот лязг буферов вагонов, прицепляемых к паровозу, и воровски-стремительный рывок по рельсам. Быстрей увезти арестованного командарма. За что?! Как они посмели, эти низменные души?! Потому, наверное, и посмели, что низменные. Высокие, благородные не дошли бы до такого вероломства. Да и не вероломство это было, и не подлость, потому что люди за годы убийств, не прекращающихся ни на минуту, уже подготовлены настолько, что уже переставали быть людьми, и все их поступки определялись звериной охотой за более слабым, иначе слабый найдет в себе силы, чтобы первым нажать на курок и убить «сильного». А человеческий язык стал убого-обделенным, в нем уже не оставалось ничего милосердного, а только бешеный лай, как у свирепых псов.

Железнодорожная станция Себряково для северных казачьих станиц – единственная транспортная артерия. От нее в сторону Новочеркасска – центра Всевеликого Войска Донского – степь. Четыреста верст. С гаком, шутят казаки. А в гаке сколько? Отвечают: столько, полстолько, да еще четверть столько... Вот на этом степном просторе и разгорелись кровавые игры, не прекращающиеся ни днем, ни ночью в течение трех лет. Более тысячи дней копытили ее быки и кони. А сколько раз люди на животах проползли по ней, поливая кровью – липкой и оскверненной, но святой, казачьей – девственно-пыреистую траву?! Да четыре года – на империалистической. Но там была война с врагами Родины, а тут не война, а бойня на родине-матери. На ее груди сыны по-звериному сцепились и душили друг друга. Одичавшие, необузданные, жестокие и беспощадные.

Но ведь донские казаки всегда ценили дружбу – один за всех, и все за одного. Так почему такое случилось?

Филипп Козьмич страдальчески морщился, словно он чувствовал, как больно матери-земле: из ума и сердца ее сынов ушло все человеческое, и осталось только животное стремление – убить... Как же отец может убить сына?! Это крохотное тельце, которое он вынашивал на руках долгие годы, оберегая от малейших ушибов и царапин. Целовал, ласкал, вдыхал аромат... Потом гордился сыном, превратившимся в храброго, красивого и до боли родного казака – ну чисто как он в молодости... А там пойдут внуки род продолжать...