Миронов, стр. 29

Директор молчал. Тикали часы монотонно и нудно. Жужжала и билась муха об оконное стекло. Чисто, прохладно и тихо в кабинете. Приглушенные голоса гимназистов доносятся со двора... Может быть, и правду старые казачки про меня говорят: «Этот бесененок своею смертью не умрет...» – невесело думал Филька Миронов. В конце концов пророчество оказалось верным. Но тогда никто не мог знать точно, только за дерзкий, буйный нрав трагическую судьбу ему предрекали. А к тому времени, когда пророчество сбылось, наверное, уже никого в живых из тех старых казачек не осталось, чтобы вспомнить: вот, мол, мы говорили...

Директор гимназии грустно и как-то задумчиво смотрел на Фильку, переводил взгляд на разорванную рубаху, словно понимал ее большую стоимость для казачьей семьи, живущей в глухом хуторе, под нею – смуглое, сбитое тело, босые ноги, черные, потрескавшиеся – разве их отмоешь?.. Густые черные волосы, пытливые карие глаза, красивое худощавое загорелое лицо подростка-юноши, и жалость ползла к его сердцу. В душе он, может быть, и прощал гимназиста Филиппа Миронова, но а что скажут богатые казаки станицы, благодаря которым он держался на этом высоком посту?.. Как же поддержать, спасти этот росток? Не оборвется ли преждевременно струна, натянутая до отказа?.. Наконец директор негромко сказал:

– Иди. Все образуется.

Не понять было, прощал ли он Фильке запрещенную в гимназии драку и избиение сына всеми уважаемого в станице дворянина Ружейникова или уповал на всесильное время, которое все расставит по своим местам.

Директор гимназии оказался прав. Вскоре подоспели более значительные события – покушение на Александра III, и гимназию вообще прикрыли. А бывшего гимназиста Миронова, обладавшего красивым, можно даже сказать, каллиграфическим почерком, приняли писарем в канцелярию станичного атамана.

И все-таки Филька Миронов сумел окончить Усть-Медведицкую гимназию. Экстерном. К сдаче экзаменов его сначала готовил Маврин, студент, исключенный из Петербургского императорского университета и находящийся в станице под гласным надзором полиции, а потом репетитором стал Александр Серафимович Попов (Александр Серафимович). Ему, политически неблагонадежному, отбывавшему ссылку в Архангельской губернии, наконец-то, в июне 1890 года разрешили вернуться на родину, в станицу Усть-Медведицкую области Войска Донского.

23

Филька чуть ли не каждый день, вернее, вечер мчался из станицы к ограде Усть-Медведицкого монастыря, где его всегда поджидала Стеша. Они убегали в лес, в буераки, скрываясь от любопытных глаз. Но любовь их вскоре сама себя объявила в чуточку измененной фигуре Стеши, и это обстоятельство скрывать с каждым днем стало все сложнее. Снова наступило отчаянное время для нее и для ее «наставника», каким оказался Филька Миронов. Он решил пойти к атаману и все рассказать, так, мол, и так... Помогите.

Пришел к атаману, рассказал... Тот вгорячах сначала накричал на своего подчиненного, а потом, поразмыслив, долго, всей пятерней что-то выискивал в роскошной бороде и пообещал поговорить с отцом Стеши, чтобы тот забрал свой обет обратно.

Но Петр заупрямился. Атаман не отступался и подключил к этому деликатному делу приходского священника, который начал втолковывать Петру, что если бы он обет давал иконе, тогда только сам Господь Бог мог снять его, а вернее, никто, потому что где возьмешь Бога, чтобы упросить вернуть обратно отданное. А коли Петр давал обет Богу через священника, то священник, отслужив молебен, может и снять...

Ввязалась в судьбу Стеши и Фильки мать-игуменья монастыря. Во-первых, дело касалось ее любимой воспитанницы-послушницы, а во-вторых, честь монастыря ей дорога, потому что из-за обета может пострадать много невинных людей. Каким образом, поинтересовался Петр. Мать-игуменья намекнула, что все чересчур серьезно, и обет надо, причем срочно, забирать обратно. Иного выхода она не видит. Петр наконец-то докумекал, на что намекала мать-игуменья, рассвирепел так, что тотчас же кинулся искать Стешу, чтобы собственными отцовскими руками задушить. Мать-игуменья остановила его мудрым словом: «Стешу ты задушить можешь, а молву тоже сможешь задушить?.. Не лучше ли без шума, по-доброму уладить дело?..» Выход намечался только один: взять обратно обет, забрать Стешу домой и ждать сватов от молокососа-разбойника Фильки Миронова. Вот до какого позора дожил старый казак, георгиевский кавалер!..

А дома, когда разбойник Филька Миронов рассказал о случившемся матери, то все более или менее обошлось благополучно, только она по бабьей привычке всплакнула немножко, но согласилась на женитьбу сына А вот отец, Козьма Фролович, в такую пришел ярость, что дело дошло до рукопашной.

– Отец! – крикнул Филька, – Поднимать руку на офицера не позволю!.. Правда, будущего, – тише добавил он.

Козьма Фролович остолбенел:

– Ты – офицер?! Да из тебя простого, путевого казака не выйдет, коли ты, молокосос, с пеленками связываешься.

– Буду офицером!

– Тогда женись, черт с тобой! Но помни, что сказал.

– Не забуду.

А потом была свадьба, о которой, кажется, еще и сейчас вспоминают старожилы... Да и вообще, знают ли люди, что такое свадьба донского казака?! Одних только кушаний до тридцати готовят...

Громыхнула откидная створка в железной двери камеры, и в ней возникла алюминиевая тарелка с тюремной баландой. Филипп Козьмич Миронов, хотя и объявил смертельную голодовку и надзиратели о том знали, но все-таки миска или тарелка методично появлялись в ненавистном окошке. «Не буду!.. Не буду!..» – кричало и протестовало все в нем. «Не буду есть!.. Пусть все знают, что командарм Второй Конной армии, пушки которой возвестили миру об окончании гражданской войны в России, умирает голодной смертью... Не буду!.. Лучше умереть с голода, чем жить опозоренным!.. Умереть в тюрьме как изменник Родины, о... о... – Филипп Козьмич застонал и ухватил голову руками: – Только бы не сойти с ума...» – думал он непрестанно и старался жить отдельной от окружающей обстановки жизнью. Это, наверное, и спасало его от сумасшествия. Когда уж совсем становилось невмоготу и жестокая действительность начинала засасывать его в трясину, он яростно сопротивлялся и невероятным усилием воли уводил себя в воспоминания о прошедшей, хотя и тяжелой жизни. Теперь она казалась светлой и прекрасной...

Но сейчас глаза его приоткрылись и сквозь стиснутые руки он увидел, как от баланды поднимается пар. Даже привстал и неожиданно для себя подумал: «Что она, горячая, что ли?..» И такой показалась она соблазнительной, что невольно потекли слюни и закружилась голова: «Вот бы горячей баландочки хлебнуть...» Но он тут же с возмущением отбросил даже саму мысль об этом – какой стыд... Других ты звал на смерть, а сам не можешь достойно умереть?.. Да, он звал на смертный бой, но и сам кидался в него, и был таким же не защищенным от пули-дуры, как любой рядовой солдат. Да и притом в бою смерть не страшна: миг – и тебя нет! Останется только память о подвиге и чести. А как быть, если ты всю жизнь был верен чести и предан Родине до последней кровиночки, – а она, Родина, объявила тебя изменником и заточила в каменный мешок? Может ли душа порядочного человека выдержать кощунственное надругательство? И гордый, талантливый, отчаянной храбрости командарм Второй Конной армии теперь мечтает о тарелке тюремной баланды!.. Нет! Стоп! Остановись! Остановись, если ты человек. Ведь человеку полезно хоть изредка напоминать, что он – человек! А человек все может!.. Все зависит от его возможностей. Была пора, когда он, Миронов, как говорится, нос воротил от самых разных яств, а теперь возмечтал о баланде. Да плесни из этой тарелки на бешеную собаку, так у нее шерсть облезет!..

От такого предположения у Филиппа Козьмича даже губы потянулись в сторону и изобразили что-то хотя и отдаленно, но напоминающее усмешку. Да, сложен мир человека, особенно его желания. И эта вечная, непрекращающаяся жажда удовлетворения этих самых желаний. А выходит, все очень даже просто – все в возможностях человека. Потерпи или приблизь их – и благодать наступит? Поживем – увидим. Верна восточная мудрость: ничто не гложет нервную систему так, как противоречие между желаниями и возможностями. Вот ведь в тюрьме желания и возможности сузились до тарелки вожделенно-жалкой похлебки...