Миронов, стр. 104

Смертельные враги... А ведь оба они, и молодой и старый, оба войсковые старшины, любили жертвенной любовью Родину. И чтобы любовь восторжествовала – надо убить друг друга!.. Отец и сын... Ведь Никодиму исполнилось бы ровно столько лет, сколько сейчас Борису... И от ожидания атаки, и от воскрешения памяти о сыне, и от этого проклятого, раздирающего душу марша можно сойти с ума!.. Уж скорее бы все кончилось...

И поэтому никто не узнает, почему Миронов отвернул свою атакующую лаву чуточку левее, чтобы сразу не смять лейб-гвардейский полк... Может быть, хотел окружить и взять их всех в плен живыми?.. Но молодой и горячий неопытный Дубенцев не понял благородного жеста командарма и ударил во фланг войскам Миронова. Значит, не судьба в смертельном бою играть в жалость... Миронов повернул лаву правее, обхватил лейб-гвардии казачий полк, будто черно-серым запыленным плащом закрыл. Прерывистыми ручейками замелькали блестящие парадные мундиры среди шинельной лавы мироновцев... Сквозь злобные крики живых и стоны раненых, сквозь лязг отточенных клинков и ржание коней в последний раз оркестр серебряных труб лейб-гвардии Его Императорского Величества казачьего кавалерийского полка свадебно-похоронным маршем прощался с ненавистным Перекопом, частичкой русской земли, которой было отдано все святое и грешное в их кратковременной жизни.

25

Филипп Козьмич Миронов, командарм Второй Конной армии, после победы над Врангелем следовал в Москву, к месту нового назначения на более высокий пост – главным инспектором кавалерии Красной Армии.

Имя Миронова предполагалось быть достойно представлено в ряду национальных героев России.

Филипп Козьмич на несколько дней заехал в родную станицу Усть-Медведицкую. Всюду его встречали как победителя, как прославленного полководца.

И вновь будто разверзлось синее небо от колокольного набата в честь героя Дона, и огненной масти донской скакун нес горделивого седока в солдатской шинели мимо ликующей толпы земляков. Стальной, как удар клинка, взгляд теплел. Губы после бешеных, злобно-отчаянных и злобно-торжествующих криков войны, кажется, впервые раздвинулись в подобие улыбки. И может быть, хоть на миг он почувствовал на них аромат лазоревых цветов вместе с ранней росистой дрожью – будто седовласый пастушок вернулся под крышу родимого куреня в хуторе Буерак-Сенюткин.

Вдруг защемившее сердце толкнуло память с такой силой, что невольно на задубевшие, как кора старого дуба, щеки из уголков глаз поползли тяжелые, как свинец, слезы. Не облегчающие душу. Последние в его детско-молитвенном сне жизни...

Ах и удачлив же донской казак Миронов! Ровно девять лет он играл со смертью и сотни раз мог, как подобает воину, с честью погибнуть на поле боя, но то, что с ним произошло, нельзя было увидеть даже в самом страшном сне. Встречали на родимой сторонушке как героя, а провожали как... преступника.

Жизнь... Святая и грешная. Радости и пороки. Война, кровь, жестокость, алчность и дикость... Кто прошел через это, не растеряв уважения, любви к себе и ближним, и может еще дышать святым воздухом родимого края и любоваться спелыми колосьями хлеба, тот вправе считать себя человеком?.. Жизнь... Что это такое?.. Совесть?.. Честь?.. Честь и жизнь... Это как обмен кольцами новобрачных – самый светлый и желанный миг. Зачем он, Миронов, в этом мире? А если бы все сначала?.. Наверняка прошел бы тот путь – путь донского казака, стиснутого традициями. Служба в армии. Войны... И определяющим могла стать удача, собственная сообразительность и храбрость собственная. Все прошло бы по заведенному кругу: ни прибавить, ни убавить. Потому что он принадлежал к роду-племени донских казаков и должен вместе с ними прошагать свой жизненный путь. Предначертанный предками. Судьбой народа. Он его песчинка и обязан быть истертым в порошок. Народ расстрелян. Уничтожен. Значит, и он должен погибнуть бесславно. И никаких трагедий! От народа, от его судьбы оторваться невозможно. Да и нечестно было бы... Традиции – вот корни, на которых покоится и судьба народа, и судьба отдельного человека. И судьба Отечества. Только дело-то все в том, что с жизнью расстается в этот миг не мифический народ, а он, конкретный человек – Филипп Миронов. И больно-то пока ему только одному... Да с ним ли все происходило и происходит?.. Сначала жизнь Миронова раскатывалась, как вольный, чистокровной донской породы конь, несущийся средь степных ковылей, в гриву которого упруго вплетались ветер, солнце, звезды и луна. И он кометой пролетал над миром, могущественным богом войны. Талантом богом наделенный. Справедливостью и милосердием. Но, видно, подобные люди отторгались вздыбленной русской землей, отягощенной страшным грехопадением, – сын убивал мать, дочь – отца. И вместе с ужасом грехопадения, мором и гладом на землю Русскую Бог проклятьем выкинул черную, мракобесную стаю инородцев. Измазывая лица, руки и тела, они изголодавшимися ртами присасывались к своим жертвам и, захлебываясь от жадности, судорожно и суетливо пили кровь. Жирели. И лопались, как перекормленные пиявки...

Сможет ли Россия с бесстыдно заголенным подолом доползти до храма на исповедь и, встав на колени, принести покаяние? И допустят ли ее после всего случившегося к причастию?..

Люди, вы видите, что один из сынов России, бесстрашный и храбрый до безумия, встав на колени, готов покаяться и просить если не пощады, то хотя бы снисхождения к грехам своим и грехам своей Родины. Может быть, отыщется хоть крупица истины, которая примирит его с миром, в который он вошел как завоеватель?.. И не вините его за то, что он, переборов себя, с покаянием обращается к людям, не верующим ни в Бога, ни в черта.

* * *

Итак, последнее письмо-исповедь к властям предержащим.

26

«Уважаемые товарищи и граждане!

В письме (№ 61, «Правда») Центрально-контрольной комиссии говорится:

«Партия сознает себя единой сплоченной армией, передовым отрядом трудящихся, направляющей борьбу и руководящей ею так, чтобы отстающие умели подойти, а забежавшие вперед не оторвались от тех широких масс, которые должны претворить в жизнь задачи нового строительства»... В другом письме ЦК РКП (б) ко всем членам (№ 64, «Правда»), между прочим, читаем: «События показали, что все мы слишком поторопились, когда говорили о наступлении мирного периода в жизни Советской Республики и что задача всех партийных организаций заключается в том, чтобы проникнуть поглубже в деревню, усилить работу среди крестьянства и т. д. Партия решила во что бы то ни стало уничтожить бюрократизм и оторванность от масс...»

Письмо это заканчивается восклицанием: «К массам... вот главный лозунг X съезда».

За 4 года революционной борьбы я от широких масс не оторвался, но отстал ли или забежал вперед, и сам не знаю, а сидя в Бутырской тюрьме с больным сердцем, чувствую, что сижу и страдаю за этот лозунг. Из доклада товарища Ленина на X съезде о натуральном налоге (газ. «Правда» № 57) я приведу пока одно место: «Но в то же время факт несомненный и его не нужно скрывать в агитации и пропаганде, что мы зашли дальше, чем это политически и теоретически было необходимо».

Эту выдержку я взял, чтобы спросить себя и других: кто же, в конце концов, оказался оторвавшимся от масс и кто оказался забежавшим вперед? Но как бы я за себя ни решал этого вопроса, я не могу ни догнать, ни подождать коммунистическую партию, чтобы быть в ее рядах на новом фронте, объявленном партийным съездом в борьбе за лучшее будущее человечества, ибо лишен свободы.

В приветствии съезду работников водного и железнодорожного транспорта 23 марта (газ. «Правда» № 63), между прочим, Калинин заявил: «...Советская власть говорит, что мы должны помогать везде и всюду истерзанным и усталым людям». Вот за этой-то помощью из Бутырской тюрьмы к Вам обращается один из самых усталых и истерзанных, что Вы увидите из такого медицинского свидетельства, выданного мне 29 марта за № 912:

«Дано сие заключенному Бутырской тюрьмы Миронову Филиппу Козьмичу в том, что он страдает хроническим перерождением сердечной мышцы, расширением сердца до конца; акцент П-тон, аорты Р – тяжелой формой неврастении».

К Вам обращается, тот, кто ценой жизни и остатков нервов вырвал 13–14 октября 1920 года у села Шолохове победу из рук барона Врангеля, но кого «долюшка» сохранила, чтобы дотерзать в Бутырской тюрьме, тот, кто в смертельной схватке свалил опору Врангеля – генерала Бабиева, и от искусных действий которого застрелился начдив Марковской, генерал граф Третьяков.

К Вам обращается тот кто в Вашем присутствии 25 октября 1920 года на правом берегу Днепра у села Верхне-Тарновское звал красных бойцов 16-й кавдивизии взять в ту же ночь белевший за широкой рекою монастырь, а к Рождеству водрузить Красное знамя труда над Севастополем. Вы пережили эти минуты высокого подъема со 2-й Конной армией, а как она и ее командарм исполнили свой революционный долг, красноречиво свидетельствует приказ по Реввоенсовету республики от 4 декабря 1920 года за № 7078.

К Вам обращается тот, кто вырвал инициативу победы из рук Врангеля 13–14 октября, кто вырвал в эти дни черное знамя генерала Шкуро с изображением головы волка (эмблема хищника-капиталиста) с надписью «За единую и неделимую Россию» и передал Вам в руки как залог верности социальной революции между политическими вождями и с ее вождями Красной Армии.

К Вам обращается за социальной справедливостью именно усталый и истерзанный, и если Вы, Михаил Иванович, останетесь глухи до 15 апреля 1921 года, я покончу жизнь в тюрьме голодной смертью.

Если бы я хоть немного чувствовал себя виноватым, я позором счел бы жить и обращаться с этим письмом. Я слишком горд, чтобы входить в сделку с моей совестью. Вся моя многострадальная жизнь и 18-летняя революционная борьба говорит о неутомимой жажде справедливости, глубокой любви к трудящимся, о моем бескорыстии и честности тех средств борьбы, к которым я прибегал, чтобы увидеть равенство и братство между людьми.

Мне предъявлено чудовищное обвинение «в организации восстания на Дону против Советской власти». Основанием к такой нелепости послужило то, что поднявший восстание в Усть-Медведицком округе бандит Вакулин в своих воззваниях сослался на меня как на пользующегося популярностью на Дону, что я его поддержу со 2-й Конной армией. Он одинаково сослался и на поддержку т. Буденного. Вакулин поднял восстание 18 декабря 1920 года, а я в это время громил на Украине банды Махно, и о его восстании мне стало известно из оперативных сводок. Помимо восстания в означенном округе, таковые почти одновременно вспыхнули в других округах, под влиянием, как можно судить, антоновского восстания в Воронежской губернии. Ссылка Вакулина на поддержку Антонова была естественна, но ссылка на меня и т. Буденного – провокационная ложь.

Я не стану касаться здесь, как я прожил дарованный мне год жизни и как этот год научил и убедил меня не только чураться восстаний, но и подумать о них. Я прежде всего не кровожаден и не мстителен, да и 4 года непосредственной упорной борьбы чему-нибудь да научили. Успех социальной революции я видел всегда в лозунге: «К массам!», о чем имел честь писать 30 июля 1919 года к нашему уважаемому вождю В. И. Ленину в письме, цитированном во время моего процесса в Балашове 7 октября 1919 года. Я также писал о том, о чем с громадным запозданием (газета «Правда» № 65) в статье «Наш курс» говорит тов. Кураев: «Нужно соответствующим образом изменить приемы и методы работы среди крестьянства и подхода к нему. Старые приемы и методы работы могут быть вреднее агитации врагов».

Жизнь это нам жестоко доказала. Этот лозунг «К массам!» я не выронил из рук в интересах социальной революции за все время борьбы, что и подтверждается тем широким доверием, с каким шли ко мне массы до последней минуты перед моим арестом.

И если теперь пишут (газ. «Правда» № 65): «Лучшим организатором в наших рядах должен считаться тот, кто завоюет наибольшее доверие и пробудит максимум самодеятельности крестьянских масс и с помощью убеждения сделает излишним принуждение», то я смею заявить, что сила моего авторитета в широких трудящихся массах казачества и крестьянства на Дону покоится именно на убеждении, но не насилии, открытым противником которого я был. Отсюда, я не способен ввергать народные массы на новые жертвы и цену восстаний знаю по Украине.

Это моя предсмертная исповедь. Люди вообще, а я тем паче, перед смертью не лгут, ибо я еще не утратил веры в моего бога, олицетворяемого совестью, по указке которой я поступал одинаково всю жизнь и с врагами и с друзьями.

«Чем ночь темней, тем ярче звезды, чем глубже скорбь, тем ближе бог». Вот почему я так мучительно прислушиваюсь к голосу моей совести. Правда, нелицеприятная правда, подчас тяжелая, неприятная, ибо правда вообще неприятна злу – но – правда... За ней, как за надежным щитом, я вынес удары царских генералов, на нее и теперь моя надежда. Повторяю – это мой бог, и ему я не переставал молиться и не перестану, пока в бренном теле живет дух.

Еще раз позволю сказать, что не стану останавливаться на тех данных, почерпнутых в бытность мою членом Донисполкома, какие сделали меня противником всяких восстаний и их гибельности. Это направление я неуклонно проводил в жизнь на всех митингах. Я не хочу утверждать, что грандиозный митинг, проведенный мной 6 июня 1920 года в слободе Михайловке (пункт Вакулинского восстания) перед более чем двухтысячной массою пленных белых казаков, собранных со всех станиц, когда я исключительно звал их бояться всяческих восстаний против Советской власти, как огня, ибо за это по приказу фронта должны были уничтожаться огнем хутора и станицы, не был причиною, что казачество Усть-Медведицкого округа восстания Вакулина не поддержало а, наоборот, выбросило его за пределы Донской области.

Повторяю, не хочу утверждать, но смею сказать что сила призыва была огромна и чувствовалась всеми присутствующими.

В период гражданской борьбы на Дону белогвардейское командование признало эту силу и открыто заявило что «там, где побывал Миронов, поднять восстание против Советской власти не пытайтесь». В своей печати они об этой силе говорили так: «Бациллы Миронова, если заражают, то заражают всю семью».

А теперь Миронов вдруг ошалел и организует восстание там, где 4 года звал на борьбу за Советскую власть. Еще тогда, в июне 1920 года, был горючий материал в Усть-Медведицком округе, материал, натасканный злою деятельностью бывшего председателя окрисполкома Еровченко (белогвардеец, выгнанный мной из Усть-Медведицкой в начале февраля 1919 года на хутор Большой), бывшего начальника окружной милиции Полежаева (белогвардейца), которого Еровченко и другие взяли на поруки из-под стражи и этим дали ему возможность скрыться от революционного суда, – это для честных коммунистов и граждан было ясно.

А деятельность районного начальника милиции Григорьева, спугнутого мной из Усть-Медведицкой, назначенною ревизией, Григорьева, убившего при его преследовании народного судью Ковалева.

О сгущенной атмосфере народного гнева и недовольства можно судить по такой сценке. 4 июня 1920 года я ехал из станицы Усть-Медведицкой в слободу Михайловку с инспектором пехоты Донармии. Видим, на полях работают крестьяне.

– Товарищ Миронов, это вы! – раздался вдруг голос одной казачки.

– Я.

Казачка повалилась на колени и, подняв руки к небу, отчаянным голосом закричала:

– Товарищ Миронов, спаси народ!

Сцена эта тогда на нас произвела тяжелое впечатление. Так жилось в вотчине Еровченко. Я думаю, что не покажется удивительным, если я на последующих митингах в слободе Михайловке 6 июня 1920 года, в связи с деятельностью местных представителей Советской власти, иллюстрировал свои слова вышеописанной сценкой, звал массы перенести и это зло, может быть, провокационное, имею основание так думать и верить, что центральная Советская власть чужда мысли быть врагом трудящихся – как не будет удивительным и то, что я привел этот случай.

На партийной конференции областного съезда во второй половине июня 1920 года я говорил о развившемся бандитизме в Усть-Медведицком округе при благосклонном участии милиции и возможности восстания, но к моему голосу не только не прислушались, но лишили меня слова, ибо были еще люди, не напившиеся крови (их теперь нет, кроме одного). Прошу не подумать, что я хочу указать на кого-либо из членов бывшего президиума Донисполкома.

Я остановлюсь теперь на том, что привело меня в Бутырскую тюрьму. В ее стенах, оглядываясь назад, для меня стало ясным, что охота за мной ведется давно. Я не стану распространяться о той тяжелой для меня минуте, когда я, встретив в станице Арчадинской бывшего белогвардейского офицера, моего пленника по 1918 году, бежавшего вторично к генералу Краснову 17–18 июня 1918 года под станицей Скуришенской, некоего Барышникова в роли председателя станичного исполкома Советов, вызванный провокационной дерзостью и насмешкой надо мной, я, потеряв душевное равновесие, ударил его, как белогвардейца – врага трудящихся. Конечно, в этом я глубоко раскаялся.

Я кратко изложу то, что было 8 февраля 1921 года в станице Усть-Медведицкой, где я пробыл всего два дня и за это «удовольствие» попал в тюрьму. Председателем тройки по восстановлению Советской власти в округе тов. Стукачевым мне было предложено по прямому проводу (разговор при деле) провести в станицах округа ряд митингов, на которых опровергнуть провокационную ссылку на меня Вакулина. Вечером 8 февраля после митинга ко мне домой пришли пять человек, из которых трех я знал хорошо, одного кое-как и одного видел впервые. Находясь под впечатлением арчадинского случая, под впечатлением провокационных воззваний Вакулина, начавшихся голодных смертей в станицах и селах, под впечатлением сотен словесных жалоб и письменных заявлений (какие я хотел представить Вам по прибытии в Москву), сопровождавшихся слезами и тяжелыми сценами, и особенно заявлением местной караульной роты (докладная отобрана при аресте), жаловавшихся на голод и холод (одеты нищенски) и, видя во всем этом горючий материал для восстаний, я решил, что не только население, но и красноармейцы утеряли веру в местные органы власти и свое красное начальство, если, услыхав о моем приезде, эти люди, не зная меня, пришли ко мне искать помощи и защиты.

Эту помощь я обещал им от имени Предреввоенсовета Республики, лишь только доберусь до Москвы. Но поездка моя затянулась. Считаясь с четырехкратными вспышками восстаний на Дону, антоновским восстанием, сильно будировавшим массы, и повсеместным глухим ропотом широких земледельческих масс вообще, гул которого доходил до меня очень легко, ибо эти массы и их представители всегда шли ко мне с доверием, хотя бы только во имя моральной поддержки, которую я оказывал им в здоровых советах, я, не имея в виду ничего предосудительного и преступного и не допуская мысли о возможности создать какое-то преступление, откровенно высказал затаенную и мучившую меня мысль о грядущей контрреволюции изнутри, гораздо более опасной, чем Деникин, Врангель и вся мировая буржуазия. Лучшего экзамена моей верности пролетариату и политической благонадежности вряд ли можно придумать.

Ан нет... Иуда-предатель сидел тут же: о его провокационных приемах, с какими он начал, говорить мерзко! С того, что мучило и томило меня, я и начал говорить, закончив заявлением, что если политика правящей партии не пойдет навстречу требованиям жизни, каких без уступок преодолеть невозможно, то на весну возможны восстания, которые приведут страну к анархии. В своем выступлении я останавливался на выдержках из речей о роли профсоюзов товарищей Ленина, Зиновьева, Троцкого и других, но не с целью их критики, а указывал, что все это враги трудящихся используют в своих целях, чтобы поднять народное движение против Советской власти.

Я останавливался на письме ЦК РКП (б) по вопросу о продразверстке, для сравнения одного пункта этого письма с другим пунктом о мерах нажима, какие выработаны в Ейском отделе по выкачиванию этой продразверстки, пунктом, какой не мог бы придумать и злейший враг социальной революции. На всем этом, повторяю, я останавливался, как на фактах, играющих на руку контрреволюции. Так посмотрела и газета «Беднота» № 885 от 26 марта, то есть позже моего. Там сказано «Разногласие по отдельным вопросам враги старались (я 8 февраля говорил „постараются“) изобразить как начало раскола и распада партии».

Повторяю снова, что делал я это с целью оттенить серьезность переживаемого момента и что нужно предпринять, чтобы предотвратить всякую попытку к восстанию.

После обмена мнений, подчеркнувших опасность положения для Советской власти, я предложил, как уезжающий в распоряжение Главкома Республики, такой план. Они пятеро представят на первых порах основную ячейку, а по усвоении некоторых требований из брошюры «Республика Советов» организуют впоследствии побочные ячейки с целью:

1) Бороться организованным путем через комячейки, партийные и беспартийные собрания и конференции с примазавшимися к компартии и Советской ьласти белогвардейцами и другими вредными элементами.

2) В случае восстаний, наступления анархии, порыва связи с руководящими органами ячейки явились бы оплотом и защитой Советской власти на местах.

3) Если бы иностранные штыки поляков и румын, недобитый Врангель, подталкиваемые Антантой, стали вновь угрожать Москве, то ьсе ячейки со всеми добровольцами, по моему зову, должны идти на спасение центральной Советской власти, причем я подчеркнул, что последняя задача может и не быть.

И всего этого не отверг и доносчик на допросе при очной ставке. Я лишь не смог дать точного определения этим ячейкам, но духовное их содержание вне всякого сомнения.

Газета «Правда» № 57 подсказала уже в тюрьме мне их название своей статьей «О советских ячейках». До сих пор были, как известно, лишь комячейки. Для более правильного понимания ячейками своей работы я передал товарищам по беседе брошюру «Республика Советов», обещая впоследствии выслать ее в достаточном количестве.

Так как борьба с местным злом в лице некоего продагента и других к цели не ведет, то было решено, что ячейка из пяти будет мне иногда секретно сообщать о злоупотреблениях, дабы я мог действовать через видных членов ВЦИК. Вот основные причины установленного между нами шифра. Все это и привело меня к тюремным мукам.

Где же тут хотя бы малейшее указание на организацию мною восстания на Дону против Советской власти?

Если я виноват, то виноват лишь в том, что как коммунист не должен бы был вне партии организовывать этой ячейки, но, повторяю, что не видел в связи с грозной действительностью ничего в этом преступного. Если я виноват, то только в нарушении партийной дисциплины. Ну а «Рабочая оппозиция»?

Скверное это слово – донос. В одних оно возбуждает страх, в других – презрение, как выстрел из-за угла или удар кинжалом в спину. Такое отношение к доносу не случайно. Оно унаследовано нами от мрачного прошлого, когда обвинение падало на человека внезапно, как громовой удар с безоблачного неба, когда не доносчику приходилось доказывать вину обвиняемого им, а последнему – свою невиновность.

В таком именно положении нахожусь я и прошу Вас восстановить истину.

Я находился весь во власти чувств исполненного мной долга перед рабоче-крестьянской революцией в борьбе с Врангелем. Я отдыхал, смыв позор за мое вынужденное выступление в 1919 году. И вдруг – снова тюрьма.

Если белым не удалось поймать меня и повесить «на сухой осине», как они писали в своих газетах, несмотря на состоявшееся премирование моей головы генералом Красновым – 22 июня 1918 года в 200 тысяч рублей и вторично в августе – 400 тысяч рублей (в золотой валюте), то теперь я сомнительным работником, шкурником предан для этого родной мне власти.

Ознакомьтесь с литературой белых, что отобрана у меня при аресте и что имеется в архивах революции, и Вы увидите цель предателей. Им жалко барона Врангеля и европейской буржуазии.

Не хочу допускать мысли, чтобы Советская власть по подлому необоснованному доносу гильотинировала одного из лучших своих борцов – «доблестного командира 2-й Конной армии», как сказано в приказе РВС Республики от 4 декабря 1920 года за № 7078. Не хочу верить, чтобы подлая клевета была сильнее очевидности моих политических и боевых заслуг перед социальной революцией и Советской властью, моей честности и искренности перед ней. Не хочу верить, чтобы подлая клевета затмила яркий образ ордена Красного Знамени, этого символа мировой пролетарской революции, который я ношу с нескрываемой гордостью. Не хочу верить, чтобы под ядовитым дыханием клеветы потускнел клинок золотого почетного оружия и чтобы минутная стрелка золотых часов остановила свой ход, когда рука предателя сдавит мое горло под его сатанинский хохот.

Не хочу верить, чтобы старый революционер, ставший на платформу Советской власти с первой минуты ее зарождения – 25 октября 1917 года, – чтобы старый революционер из царских офицеров, гонимых за «красноту», помогший генералу Каледину оставить рабочих в покое, бивший Краснова, Деникина и Врангеля, был, томим в тюрьме на радость врагам.

Я хочу верить, что вновь поведу красные полки к победе к Бухаресту, Будапешту и т. д., как я говорил, в злополучное 8 февраля злополучной для меня «пятерке», в коей нашлись провокаторы.

Откуда же я черпал такую надежду?

Прежде всего в своей невиновности перед Советской властью. Затем то, что заставляло страдать и неотвязчиво стучало в голову, признано Вами и X съездом партии; «Без сплоченного союза рабочих и крестьян победа невозможна. Что эти основные силы, на которых держится революция, – разлагаются, и наша задача снова сплотить и объединить их, чтобы каждый понял, что усталость грозит не только партии коммунистов, но всему трудовому населению республики». (Газ. «Правда» № 63.)

Я ратовал за самостоятельность трудящихся масс – смотрите показание следователю от 26 февраля, а 22 марта появляется статья в газете «Правда» № 61, где говорится, «что нужна самодеятельность земледельца». Отстал ли я или забежал и тут – не знаю.

Все вышеизложенное, в связи «с новым поворотом в хозяйственной политике Советской власти» (газ. «Правда» № 62), в связи со «взятым курсом на решительное сближение с массами» (газ. «Правда» № 58), дает мне веру, что ВЦИК по Вашему докладу ускорит мое освобождение, ибо я не признаю за собою никакой вины.

Режим тюрьмы пагубно действует на мое слабое, расшатанное тяжелою многолетнею борьбою здоровье. Я медленно чахну.

Что помогло мне сделать на протяжении месяца, с 5 сентября по 5 октября 1920 года, 2-ю Конную армию не только боеспособной, но и непобедимою, несмотря на двукратный ее перед этим разгром, несмотря на пестрое пополнение, бросавшееся наспех республикой со всех концов? Только искренний голос души, которым я звал разбить Врангеля. Только таким голосом можно увлечь массу. Эхо его Вы найдете в моих мемуарах «Как начался разгром Врангеля», отобранных у меня при аресте.

«К массам» – главный лозунг X съезда. И если этот лозунг иллюстрировать декретом (газ. «Известия» № 67) о разрешении свободного обмена, продажи и покупки хлебных и зернофуражных продуктов, то, казалось бы, что для Советской власти как раз наступило время через меня как партийного и для партии претворить в жизнь во всей силе брошенный лозунг и решительно сблизиться с массами, – а меня вместо этого бросили в тюрьму. Этот новый декрет перенес мои воспоминания назад и заставляет поделиться с Вами весьма характерным явлением нашего бурного времени.

В числе отобранных у меня при аресте бумаг и документов имеется ряд заявлений на то, как население Усть-Медведицкого округа, гонимое голодом, вынуждалось ехать в соседний Верхне-Донской округ, где еще в отдаленных станицах и хуторах имелись запасы хлеба, чтобы на последнюю рубашку выменять кусок хлеба для пухнущих детей, и как оно там безбожно обиралось.

Приемы агентов власти на местах были просты. Если им нужны были вещи, то, не допуская обмена, они отбирали их; если нужен был хлеб, то они, дав возможность совершиться обмену, выпускали назначенную жертву в путь, а потом, нагнав, отбирали хлеб.

Страдания и слезы голодных, обираемых людей заставили меня поднять этот вопрос на окружной партийной конференции в Михайловке 12 февраля 1921 года и всесторонне его осветить, дабы принять какие-нибудь меры и против надвигающегося голода, и против чинимого над голодными людьми произвола, а также и в целях приобретения на весну посевного материала, чтобы не повторить осеннего опыта, когда из-за отсутствия семян поля остались необсемененными.

Предложение мое вызвало горячие споры близоруких политиканов, не замедливших бросить мне обвинение в тенденции к свободной торговле, то есть чуть ли не контрреволюции, что заставило меня сделать протест против пристрастного освещения моей мысли. Я думаю, что это было зафиксировано протоколом для очередного доноса на крамольные мои мысли.

Отстал ли я тут или забежал вперед, но жизнь нам показала, что и центральная власть 23 марта 1921 года своим декретом о свободном обмене, продаже и покупке стала на ту же точку зрения, что и я.

И вот за эту прозорливость меня собираются судить. Советская власть фронт принуждения заменила фронтом убеждения, на котором я был так силен (разгром Каледина, Краснова, Врангеля), но стоять в ряду бойцов этого жизненного фронта мне пока не суждено.

Если протестующий гнев товарища Стеклова (№ 62, «Правда») против французской буржуазии, томившей четырех коммунистов в тюрьме 10 месяцев до трибунала и потом их оправдавшей, помещен не для числа строк в его статье «Обреченный режим», а как глубокий протест возмущения души, то Вам, Михаил Иванович, будет понятна моя уверенность, моя глубокая надежда, что Советская власть не последует французской буржуазии, не будет томить меня не только 10–12 месяцев, есть в Бутырке примеры, но даже и лишнего дня и не доведет до медленной голодной смерти, – ведь я тоже коммунист...

Еще раз повторяю Ваши слова: «Советская власть говорит, что мы должны везде и всюду помогать усталым и истерзанным людям»; льщу себя надеждой и глубокой верой в святость этих слов и хочу думать, что я именно принадлежу к этим людям, усталым и истерзанным в борьбе за Советскую власть, и на мне прежде всего они и должны оправдаться.

Республика Советов и ее мозг – РКП (б) еще далеко не разрешили своей задачи: «Новые пути, новые задачи и новые опасности открываются перед Республикой Советов», – говорит тов. Красин (газ. «Правда» № 62).

И еще раз хочу верить, что, освободив меня от клеветы и тяжкого незаслуженного подозрения, вернув мне вновь доверие, как перед разгромом Врангеля, ВЦИК найдет во мне по-прежнему одного из стойких борцов за Советскую власть. Ведь это испытание для коммунистов не за горами. В своей речи товарищ Ленин говорил: «Оказалось, как оказывается постоянно во всей истории революции, что движение пошло зигзагами...» (газ. «Правда» № 57).

Острые углы этих зигзагов в 1918–1919 годах больно резали мою душу за темное, невежественное, но родное мне донское казачество, жестоко обманутое генералами и помещиками, покинутое революционными силами, заплатившее десятками тысяч жизней и полным разорением за свою политическую отсталость, а в 1920–1921 годах эти углы стали еще больнее резать за судьбы социальной революции при страшной экономической разрухе.

И теперь, когда всеми осознаны эти острые углы, когда сами вожди открыто признались в том, если бы я действительно был виноват, мое оправдание, что мы зашли дальше, «чем теоретически и политически было необходимо», когда произнесено, чтобы отстающие успели подойти, а забежавшие вперед не оторвались от широких масс; когда сказано, что «мы должны помогать везде и всюду усталым и истерзанным людям», неужели клевета восторжествует над тем, кто искренне и честно, может быть, спотыкался и ошибался, отставая и забегая, но шел все к той же, одной для коммунистов цели – для укрепления социальной революции.

Неужели светлая страница крымской борьбы, какую вписала 2-я Конная армия в историю революции, должна омрачиться несколькими словами: «Командарм 2-й Конной Миронов погиб голодной смертью в Бутырской тюрьме, оклеветанный провокацией».

Да не будет сей позорной страницы на радость битым мною генералам Краснову и Врангелю и председателю Войскового круга Харламову.

1921 год. 30 марта. Бутырская тюрьма.

Остаюсь с глубокой верой в правду – бывший командарм 2-й Конной армии, коммунист Ф. К. Миронов».