О том, чего не было (сборник), стр. 44

– Подожди, я сейчас… – Она поднялась и пошла за деревья.

Смоленский остался ждать, и вдруг ему показалось, что она не вернется. Он испугался, как в детстве, до самой последней клеточки, поднялся, пошел по сухим иголкам, крикнул с сильным страхом в голосе:

– Надя!

Она вышла к нему неслышно и тихо удивилась:

– Ты что кричишь?

Он обрадовался, снова, как в детстве, до самой последней клеточки, поднял ее на руки и поставил на пень. Надя стояла на пне, как на пьедестале. Ее юбка была белая и очень яркая в темноте.

Сосны вокруг них росли рядами. Видимо, это были лесозащитные насаждения, посаженные двадцать лет назад. Тогда Надя только родилась и ничего не знала про насаждения и про суховеи. А сейчас они выросли и стояли ровесниками – лес и Надя.

Среди сосен появились человек и собака.

Собака остановилась, посмотрела на Надю, на Смоленского и побежала за хозяином.

Надя спрыгнула с пня, подошла к Смоленскому, подняла лицо.

– Я твоя собака… Я буду идти за твоим сапогом до тех пор, пока ты захочешь. А когда тебе надоест, я пойду за твоим сапогом на расстоянии.

«Не пойду домой, – подумал Смоленский. – Здесь мой дом…»

– Что ты? – Надя подняла голову, засматривая в его лицо.

– Ничего. Что-то с нервами творится невероятное…

– Нормальные нервы, – сказала Надя. – Просто тебе не все равно, что делается на свете. Я люблю тебя.

Они сели на плащ Ленки Корявиной. Надя прислонилась к плечу Смоленского. Он обнял ее, прижал к себе ее голову, ощутил под ладонью маленькое жесткое ухо.

Вдалеке слышался гул машин, и Смоленскому вдруг показалось, что он едет в эвакуацию и держит на руках собственную дочь.

Жена отворила Смоленскому и, ничего не сказав, ушла спать.

Он прошел в детскую, сел на маленький деревянный стульчик, сидел там долго – час, может, два…

Потом прошел в комнату.

– Влюбился? – спросила из темноты жена.

– Нет, – отрекся Смоленский и сам поверил в то, что сказал.

– Ты без любви не будешь, – не поверила жена. – Я тебя знаю…

– Пройдет, наверное. Ты только помоги мне.

– Как?

– Потерпи, – сказал Смоленский, ужасаясь необратимости этого разговора с женой. Они никогда раньше не выясняли отношений, а всегда перемалчивали все недоразумения, молча ссорились, молча мирились, и потом, когда они мирились, получалось, что никаких недоразумений и не было. А сейчас, когда все это облекалось в слова, – это как бы формулировалось, закреплялось и оставалось, и уже нельзя было сделать так, будто этого не было.

Если бы можно было снять трубку и прокричать в никуда: «Не трогайте, не препарируйте мою любовь, еще не все. А если разрежете – будет все».

– Если ты нас бросишь, мы сиротами останемся, – сказала жена.

– Не брошу, – сказал Смоленский. Подумал: «Вещество любви уйдет, и все».

Куда уходит вещество любви, доверия, постоянства? Откуда берется вещество предательства?..

– Я закажу себе ключи, – проговорил Смоленский.

– Не имеет значения, – сказала жена. – Я ведь все равно не сплю…

На другое утро Смоленский снова шел в клинику, входил в знакомую дверь хирургического корпуса, поднимался по лестнице.

Навстречу ему в кабинет УВЧ неровной цепочкой тянулись выздоравливающие дети. У одних были подвязаны руки, у других перебинтованы головы, и они походили на маленькое побитое войско.

Сразу ничего не добьешься

Федькин проснулся ночью оттого, что почувствовал себя дураком.

Бывает, внезапно просыпаются от зубной боли или оттого, что в ухо кто-то крикнет. Федькину в ухо никто не кричал, в его семье не было таких привычек, зубы у него тоже не болели, потому что были вставные. Федькин просто почувствовал себя дураком – не в данную минуту, а в принципе.

Федькин лежал и припоминал разные намеки от разных людей. Он, как правило, опускал намеки, не сосредоточивался на них, потому что не верил в то, что он дурак, и потому что знал: те, кто просит, всегда ругают тех, у кого просят.

Федькин смотрел в потолок. Потолок был белый, четкий, как листок бумаги, он сам его белил два раза в месяц. Федькину больше всего в жизни нравилось белить потолки: стоять на чем-нибудь высоком и водить над головой кистью – в одну сторону и в другую.

Федькин смотрел на свою работу, и настроение у него было грустно-элегическое.

А за окном между тем начиналось утро.

Утро начиналось для всех: для дураков и для умных. Федькин раскрыл пошире форточку, встал на цыпочки и поднял руки. Это был вдох. Федькин делал утреннюю гимнастику.

Потом он помылся и сел за стол, а жена подала ему завтрак. Завтракают все – дураки и умные. И жены тоже есть у всех. Иногда бывает, что у дурака умная жена, а у умного – дура.

У Федькина жена была не очень умная, но вовсе не дура. Она ходила по кухне, волосы у нее были собраны на затылке в хвостик и перетянуты резинкой от аптечной бутылочки.

Федькин посмотрел на ее хвостик и почувствовал угрызения совести.

– Зина, – сказал он, – а ты зря тогда за меня замуж вышла…

– Почему? – удивилась Зина и посмотрела на Федькина.

– Дурак я.

– Вот и хорошо, – сказала Зина.

– Что ж тут хорошего? – не понял Федькин.

– Спокойно…

Отворилась дверь, и на кухню вошла дочь Федькина – Лина. Полное имя было Лионелла – Федькин ее так назвал. Волосы у Лины были прямые и белые, ресницы тоже прямые и тоже белые.

– Пап, – сказала Лина, – я хочу в цыганский театр.

– Иди.

– Нет, я хочу поступить туда после десятого класса. Играть в пьесах.

– В каких пьесах?

– Ну… в каких… «Цыганка Аза», «Сломанный кнут»…

– Ты же не цыганка.

– Ну и что? В этом театре их нет.

– А где же тогда цыгане? – удивилась жена Федькина.

– Кочуют, – объяснила Лина.

«Дура, – равнодушно отметил Федькин. – В меня…»

Самое главное в этой жизни – точно определить свое место. Чтобы соразмерить запросы с возможностями.

Когда Федькин вышел в это утро на улицу, он все про себя знал. И ему стало вдруг спокойно, не захотелось никуда торопиться. Он медленно шел, дышал и смотрел по сторонам. Если бы он был умный, то прочитал какие-нибудь стихи вроде: «Октябрь уж наступил, уж роща отряхает последние листы с нагих своих ветвей…» Но Федькин Пушкина не знал и просто думал: «Хорошо-то как, Господи…»

В холле перед кабинетом на красных плетеных стульчиках сидели люди, курили и беседовали, беспечно поводя руками. Они приходили сюда толкать и пробивать. Некоторые пробивали по два года. В первый год они расстраивались и даже болели на нервной почве, а ко второму году смирялись и находили определенное удовольствие в своей неопределенности.

У Федькина не было секретарши, поэтому к нему шли прямо из коридора. Он отсылал их к своей начальнице, а начальница – к следующему, более высокому начальнику, у которого были две двери и секретарша. Там проситель застревал между дверьми, и его отсылали обратно к Федькину. Это походило на круговорот воды в природе: вода испаряется, попадает на небо, с неба падает на землю и т.?д.

Когда в холле появился Федькин, все замолчали, и он понял, что накануне говорили о нем.

Прежде, когда Федькин шел мимо людей к кабинету, он напрягал лоб, лицо делал каменное, а взгляд устремлял в перспективу.

Сегодня Федькин свой взгляд никуда не устремлял, а просто остановился и спросил:

– Сидите?

– Сидим! – дружно отозвались те, кто толкал, и те, кто пробивал.

Федькин вошел в кабинет и закрыл за собой дверь, но дверь тотчас приотворилась, и в нее заглянул тощий и нервный молодой человек, как помнилось Федькину – чей-то сын. Он всегда грыз спички, и его пальцы от спичечных головок были коричневыми.

– Здравствуйте, – сказал молодой человек. – Вы меня помните?

– Еще бы, – сказал Федькин. – Как ваша фамилия?