О том, чего не было (сборник), стр. 30

– Будешь. Все так живут.

Моя мама во всем видит проблемы, а Ив Монтан ни в чем не видит никаких проблем. С мамой я, как бестолковый альпинист, постоянно преодолеваю горные вершины. А с Ивом Монтаном я бреду по пустыне Каракумы и не вижу ни одного холмика.

– А я знаю, почему блондинка не пошла с вами в театр.

– Почему? – Он обернулся.

– Потому что вы инструктор. Учите, как плавать, а сами не плаваете. Учите, как жить, а сами не живете.

– Дурочка, – сказал Ив Монтан. – В восемнадцать лет я такой же был.

– А вы не помните себя в восемнадцать лет.

– Откуда ты знаешь?

– Вы сами сказали.

Я поднялась, стала натягивать свою «майку». Ив Монтан достал папиросу, поставил ноги на санки – так, будто собирался скатиться. Но полозья были ржавые, вместо снега – камни. Да и куда ему было ехать? Разве что в реку… Мне вдруг стало неудобно бросать его одного в чужом городе на выброшенных санках.

– Хотите, я вас домой провожу? – предложила я.

– Ты что, обиделась? – заподозрил он.

На что я могла обидеться? Он ничего не обещал мне и не хотел казаться иным, чем есть на самом деле. Правда, я приняла его за Ива Монтана, а он оказался инструктором по плаванию из Средней Азии. Но ведь это была моя ошибка, а не его. Он был ни при чем.

– Просто вы приезжий, – объяснила я. – А я здесь живу…

Весь день стояла жара, а так как природа все уравновешивает, ночью прошел дождь. Асфальт стал блестящим, а лужа возле нашего дома заметно выцвела. В ней увеличился процент воды. Я шла в «майке», обхватив себя руками, чтобы не трястись от холода. У меня дрожали все внутренности, я просто физически устала от этой вибрации. Я была пустая настолько, что даже кости были полы, как у птицы, и ветер гудел в них – оттого, наверное, так холодно было.

Лифт в доме был выключен, я пошла пешком и где-то в районе третьего этажа вспомнила про соль. Была уже ночь, магазины закрыты. Соль можно было достать только у нашей дворничихи Нюры. Она жила на первом этаже, и у нее в прихожей стоял целый мешок соли – крупной и мутной, как куски кварца. Этой солью она посыпала зимой скользкие дорожки, чтобы люди не падали.

Нюра открыла мне дверь босая, в ночной рубашке. Выслушав мою просьбу и мои извинения, уточнила:

– Тебе много?

– Да нет, – сказала я, – чуть-чуть…

Она ушла, потом вернулась и протянула мне спичечный коробок, туго набитый солью. Я поблагодарила, а Нюра не слушала, смотрела на меня задумчиво и вдруг спросила:

– Тебе, Танька, сколько лет?

– Восемнадцать.

– Дура я, – решила Нюра. – В войну надо было б мне ребенка принести, сейчас бы уже такая была…

– Больше, – сказала я.

– Даже больше, – огорчилась Нюра. – Совестно было – с ребенком и без мужика. А уж лучше одной, чем с каким алкоголиком…

– Или с пьяницей.

– Это все одно.

– Нет, – сказала я, – это большая разница: пьяница хочет – пьет, не хочет – не пьет. А алкоголик и хочет – пьет и не хочет – тоже пьет.

Когда я вернулась домой, мама подметала квартиру – наводила мещанский уют. Уют современных мещан, которые живут медленно и невнимательно. Она выпрямилась, стала смотреть на мои голые руки и ноги, на обвисшие после купания неорганизованные волосы.

– Где ты была? – спросила мама и поудобнее взялась за веник. Было непонятно – то ли она хотела на меня нападать, то ли от меня защищаться.

– На! – Я протянула ей спичечный коробок.

– Что это? – растерялась мать.

– Соль, – объяснила я. – Ты же просила…

– А где ты ее взяла?

– Сама выпарила.

Я повернулась и пошла в ванную. Мне хотелось побыть одной, а главное – согреться.

В меня медленно входило тепло, заполняя мои кости. За дверью осторожно, будто я сплю, двигалась мама, и я поняла вдруг, что она несчастная баба, что ей тоже было столько лет, сколько мне. Поняла, что у меня был отец – может быть, такой же, как Ив Монтан. Может быть, мама тоже хотела заниматься одним делом и жить с одним человеком, но у нее ничего не получилось, потому что все бывает, как бывает, а не так, как хочешь, чтобы было.

Я вспомнила, как Ив Монтан отломил мне полсвечки, и заплакала.

Слезы скатывались к ушам, а потом приобщались к остальной воде. Вода и слезы были одинаковой температуры, мне казалось, будто я лежу, погруженная в собственные слезы.

В дверь постучала мама.

– Тебе Петров звонил, – сказала мама.

Я не отозвалась, наивно полагая, что мама постучит и уйдет. Но мама не уходила.

Я вышла из собственных слез, надела халат и стала вытирать лицо. Терла до тех пор, пока оно не сделалось красным.

Мама посмотрела на меня и вдруг сказала:

– Таня, хочешь, я не буду тебя больше бить?

– Все равно… Ты ведь не целишься.

– Я тебя больше пальцем не трону, – пообещала мама. – Иди поешь.

– Не хочу.

– А что ты хочешь?

Я пошла в комнату и стала стелить свой диван. Возле дивана стоял ящик для белья – с дырками, чтобы проникал воздух. Я наклеила однажды на дырки с внутренней стороны рисованные рубли – получилось, будто ящик набит деньгами.

– Я не знаю, чего я хочу, – сказала я маме. – Я знаю, чего не хочу.

Мама ждала.

– Я не хочу быть инструктором… Я хочу сама плавать или посыпать дорожки солью, чтобы другим ходить удобно было. И я просто счастлива, что провалилась в педагогический. Я больше не буду туда поступать.

– А как ты собираешься дальше жить?

– Чисто и замечательно.

– Таня, если ты будешь так со мной разговаривать…

Мама хотела добавить что-то, но вовремя спохватилась. Все-таки обещала не трогать меня пальцем и даже давала честное слово.

День без вранья

Сегодня ночью мне приснилась радуга. Я стоял над озером, радуга отражалась в воде, и получалось, что я между двух радуг – вверху и внизу. Было ощущение счастья, такого полного, которое может прийти только во сне и никогда не бывает на самом деле. На самом деле обязательно чего-нибудь недостает.

Я проснулся, казалось, именно от этого счастья, но, взглянув на часы, понял: проснулся еще и оттого, что проспал.

Скинув ноги с кровати, сел, прикидывая в уме, сколько времени осталось до начала урока и сколько мне надо для того, чтобы собраться и доехать до школы.

Если я прямо сейчас, босой, в одних трусах, побегу на троллейбусную остановку, то опоздаю только на полторы минуты. Если же начну надевать брюки, чистить зубы и завтракать, то после этого уже можно никуда не торопиться, а сесть и написать заявление об уходе.

Меня позвали к телефону. Это звонила Нина. Разговаривала она со мной так, будто она премьер-министр, а я по-прежнему учитель французского языка средней школы.

Сдерживая благородный гнев, Нина спросила, приду я вечером или нет. Я сказал: постараюсь, хотя знал, что не приду.

Вернувшись в комнату, я подумал, что последнее время вру слишком часто – когда надо и когда не надо, – чаще всего по мелочам, а это плохой признак. Значит, я не свободен, значит, кого-то боюсь – врут тогда, когда боятся.

Я надел брюки и решил, что сегодня никого бояться не буду.

Троллейбус был почти пуст, только возле кассы сидела женщина и читала газету. Она держала газету так близко к глазам, что казалось, будто прячет за ней лицо.

В десять часов утра мало кто ездит. Рабочие и служащие давно работают и служат, а те, кто не работает и не служит, в это время не торопясь одеваются, чистят зубы и завтракают. Для них десять часов рано.

Для меня десять часов поздно, потому что через двадцать минут я должен начать урок в пятом «Б».

Я преподаю французский язык с нагрузкой двадцать четыре часа в неделю. Я бы с удовольствием работал двадцать четыре часа в год, но тогда моя годовая зарплата равнялась бы недельной.

Когда-то я хотел учиться в Литературном институте, на отделении художественного перевода, но меня туда не приняли. Окончив иняз, хотел работать переводчиком, ездить с делегациями за границу, но за границу меня никто не приглашает, а самому ходить и напрашиваться неудобно.