На чужом пиру, с непреоборимой свободой, стр. 67

Но с этим кем-то, похоже, сначала надо ещё встретиться? Нет, не встретиться, Жарков не личной встречи ждет, а… Трудно описать. Невозможно описывать физиологию, нет для неё слов – а ощущения были чисто на физиологическом уровне. И вдобавок смутно. Где болит? Вот тут где-то… А может, тут? Может, и тут. А как? Стреляет? Нет. Ноет? Нет. Ломит? Да нет же!

– Повернул, – сказал я. – Обратно повернул.

– Похоже, к дому.

– Да. На сегодня представление окончено.

Я чувствовал, что окончено. Тот, кто должен был увидеть сигнал, мог это сделать только завтра утром, Жарков это понимал и не ждал чудес. Только завтра утром. Проезжая мимо. На работу? На работу.

– Денис, – сказал я.

– Да, Антон, – немедленно ответил он.

– У меня, конечно, представления обо всех ваших делах – на уровне книжек, что в ранней молодости читал…

– По-моему, врете. Я это ещё буду думать. Не могли вы так вести человека впервые в жизни. В принципе не могли. Вы наружник мирового класса.

Вот и нашла Родина применение моим уникальным дарованиям, подумал я с легкой и, что греха таить, горьковатой иронией. А то, понимаешь, психология, психология… Кому она нужна, твоя психология? Только психам. А кому психи нужны? Только Бережняку, да и то с известной целью. А вот Родине нужней и милей наружники, топтуны…

А мы – привыкши. Мы, блин, притерпемши.

Ведь не то что обидеться – а даже слегка гордиться собой начинаешь. Дескать, во какой я топтун классный, во какую пользу принес! Служу трудовому народу! Служу Советскому Союзу! Служу Отечеству!

Кому только не служу.

– Ладно. Думайте, Денис, что хотите. Я не к тому. Я к тому, что не мне давать вам советы, но…

– Разрешаю, – важно сказал он.

– Так вот, в четвертом классе я из «Библиотечки военных приключений» почерпнул, что в те времена, когда у нас было совсем уж недемократическое государство, ваша антинародная контора, например, просто навскидку могла ответить: кто из чьих иностранных дипломатов по какой дороге каждое утро ездит на работу. Что-нибудь столь же ужасное у вас хоть в каком-то виде уцелело – или все развалили?

Бероев некоторое время молчал, но за связь я не беспокоился – я слышал, как он опять закуривает и шумит своим жадным до никотина дыхалом.

– Правильно мыслишь, Шарапов, – сказал он потом.

– Так ты ж у меня понятливая, – ответил я.

12. Два сюрприза – один от меня, другой мне от любимой

Разумеется, никакими стаканами мы реально греться не стали – и он вымотался, и я. То есть я просто не чаял до дому доехать, тем более, был без колес. Хорошо, что товарищ мой новый меня подбросил – и все равно я пришел, и ослабел, и лег. Даже не нашел в себе ни малейших сил продумать пресловутую мысль о том, как можно было оказаться таким козлом.

Зато поутру меня как боднуло в начале шестого. Глянув на часы и не понимая, какого рожна просыпаться в такую рань, я, старательно жмурясь, покрутился сбоку на бок – и понял, что сна нет уже ни в одном глазу. Как это Вербицкий цитировал: спозарань встань… во-во.

Пришлось вставать.

И к счастью. Потому что едва я успел кофе пригубить, как в дверь позвонили. Повезло, что я был уже не в трусах, а – как порядочный, только без галстука. Поспешно доглатывая мелкими глотками раскаленную каву, я прямо с чашкой пошел открывать.

Опасности я не чувствовал. За дверью стоял кто-то, кого я знал; и он хотел со мной поговорить; и был это… Дверь открылась.

Это был Бережняк.

– Доброе утро, Викентий Егорович, – невозмутимо сказал я и отступил на шаг в сторону, пропуская его внутрь.

– Доброе утро, Антон Антонович, – ответил он, входя. – Как вы, однако, храбро…

И подал мне руку. И я её пожал.

В сущности, это была честь для меня – пожать руку человеку, который в ситуации, например, с Вайсбродом против всех пошел, против всех предрассудков пошел. Который за убеждения в тюрьму пошел.

Только вот с ума сошел.

– Вы обещали подумать.

– Да. Проходите. Хотите кофе?

Он, при всем своем самообладании, внутренне несколько ошалел. Не та была реакция у меня, не та, что ему нужна. Непроизвольно он даже заозирался.

– Я один, – успокоил я его, – и только что встал. Пойдемте.

– На улице очень грязно, – застенчиво сказал он и нога об ногу, неловко, стащил старенькие заляпанные башмаки. Снял свое видавшее виды пальто и аккуратно повесил на свободный крючок.

Мы уселись. Я налил ему кофе, предложил бутерброд.

– Благодарю, Антон Антонович, я завтракал. А вот от кофе не откажусь.

– Вам сколько сахару, Викентий Егорович?

– Без сахара, пожалуйста.

– Покрепче?

– Да, прошу вас, покрепче.

Монплезир.

Да что там Монплезир; научный руководитель, заботливый и строгий, и аспирант, почтительный и серьезный. Аспирант – это, разумеется, я.

– В нашем предыдущем разговоре вы, Викентий Егорович, упомянули науку биоспектралистику, – проговорил я с улыбкой, – и этим, честно скажу, всколыхнули во мне самые теплые и добрые чувства.

Бережняк едва не выронил чашку.

– Это слово мне необычайно дорого, потому что в самую счастливую пору детства я слышал его от отца по сто раз на дню. Вам, Викентий Егорович, от него, кстати, большущий привет. Не от слова, разумеется, а от отца.

Бережняк смотрел на меня, как загипнотизированный. Я даже испугался за его сердце; не случилось бы инфаркта часом. Слишком сильный эффект получился.

– Тесен мир, – мягко и будто не замечая его шока, продолжал я. – Ужиная позавчера с родителями, я упомянул о новом пациенте – ничего, разумеется, не говоря о ваших предложениях. Пациенте, который знает слово биоспектралистика и носит фамилию Бережняк. И уже то, что эта фамилия оказалась настоящей, поверьте, меня сильно расположило в вашу пользу, Викентий Егорович. Отец сказал, что он вас помнит, вы были у Вайсброда чуть ли не правой рукой, когда па у него диссертацию писал. Симагин его фамилия.

– Но вы… – хрипловато перебил Бережняк, и я его сразу понял. Впрочем, мне ли не понять.

– Вас фамилия моя дезориентировала, Викентий Егорович. Она по матери. У нас в ту пору было довольно запутанное семейное положение… формально. По сути как раз тогда оно было чудесным.

Я сделал паузу. Не хотелось форсировать, честно говоря. Пусть придет в себя. Я даже отпил глоточек; потом покрутил чашку, дорастаивая сахар на дне, потом сделал ещё глоточек.

– А Эммануил Борисович, к сожалению, умер, – продолжил я по-прежнему неторопливо. – Папа ещё сказал: жаль, Эммануил не дожил, он рад был бы узнать, что с вами, Викентий Егорович, все в порядке. Он ведь вас пытался отыскать, Эммануил…

Бережняк медленно ссутулился, уставясь в пол.

– Как звучит, – пробормотал он после долгой паузы. – Эммануил… Симагин… – чуть качнул головой, и мне мимолетно показалось, что он сейчас заплачет. Губы у него затряслись, и он вдруг сделался совсем старым. – Знаете, голубчик, а я вашего батюшку, стало быть, тоже помню. Такой… мальчик. Восторженный и добрый. Эмма говорил, очень талантливый. Как он теперь?

– Лучше многих, не отчаялся. Хотите зайти к нам на чаек?

– Вы серьезно?

– Абсолютно. Па был бы рад. Он вообще очень уважительно о вас говорил, Викентий Егорович. Рассказал, например, как вы вели себя с Вайсбродом в то время, когда о нем распространяли всякие гадкие по тем временам слухи…

– Слухи всегда гадки, – тихо, но жестко сказал Бережняк, и возле глаз его собрались фанатичные морщинки. – Особенно такие. Подоплека моего поведения вашего батюшку разочаровала бы, Антон Антонович… погодите. И отчество не Симагинское.

– И отчество не Симагинское, – ответил я, продолжая улыбаться. Боюсь, несколько деревянной улыбкой. Бережняк опять качнул головой: дескать, чудны дела твои, Господи…

– Просто я очень, знаете, не хотел, чтобы Эмма уезжал, – пояснил он. – А если человека травить пусть даже одним ожиданием: вот завтра подаст документы, вот послезавтра… ну, уж в понедельник-то наверняка – так можно его лишь поторопить с отъездом, правда?