На чужом пиру, с непреоборимой свободой, стр. 64

Много лет он не творил столь безоглядно. Страницы слетали с каретки, как вылетают из клеток птицы в ослепительную лазурь. В полуденную свободу неба. Сердце готово лопнуть – но страха нет, восторг, прорыв; клокочущее торжество извергающегося протуберанца – не в пустоту безответности, не в затхлый склеп немоты, не в кристаллические теснины незатейливых, апробированных клише, сквозь которые продергиваешься извилистой безмолвной змеей, оставляя черные лоскутья змеиной кожи на острых холодных гранях… Сами собой, инстинктивно и безошибочно, вскидывались над бумагой живые люди, разворачивались один из другого, набухали кровью – его кипящей расколотой кровью, осколков которой хватало на всех; осколки рвались соединиться, но обретали единство лишь в те мгновения, когда живые люди на белой бумаге начинали прощать и болезненно боготворить друг друга.

Вербицкий откинулся на спинку кресла и не торопясь закурил. Его била сладкая дрожь. Я это обязательно напишу, думал он, победно выдувая в сумрак зыбко мерцающую струю. И буду ко всем понимающе беспощаден. Сострадающе беспощаден. Только одному человеку я не стану сострадать. Себе. Понять попытаюсь – и то будет довольно.

Обязательно напишу о временах, когда мы были молодыми, и нам ещё дозволялось мучить друг друга, потому что будущее сияло радугой далеко впереди, а не хрустело под каблуками.

Как скорлупа от не нами сожранных яиц.

Из которых, хоть мы до них и добрели за двадцать лет, ничто уже не может вылупиться.

Он, ленясь вставать, потянулся к стеллажу и выскреб из ряда книг одну, а потом, сызнова осев в любимом кресле, открыл её на закладке. «И отрет Бог всякую слезу с очей их, и смерти не будет уже; ни плача, ни вопля, ни болезни уже не будет; ибо прежнее прошло. И сказал Сидящий на престоле: се, творю все новое».

Вербицкий нагнулся и с полу поднял тонкую белесую брошюру. Открыл на закладке.

Читать подряд наукообразную тягомотину величественной, как принято было говорить, Программы – не было никаких человеческих сил; глаза, как бойкие лягушки, сами собой запрыгали по строчкам, слизывая мух пожирнее. «Коммунизм – это бесклассовый общественный строй… с полным равенством… где вместе с всесторонним развитием людей… свободных и сознательных тружеников… все источники общественного богатства польются полным потоком…»

Вербицкий выронил брошюру, и та рыхлым комом глухо шмякнулась об пол.

Лезть в статьи Сахарова и, тем более, в бесчисленные нынешние речи и программы он не стал. Это уж совсем мелко. Третья и четвертая производные. Суть везде и у каждого одна: се, творю все новое.

На то, что мы, выкручивая один другого, как белье выкручивают, отжимая – вдруг сотворим все новое, и тогда оно уже само всех нас осчастливит, рассчитывать теперь не приходится. Только на себя – и друг на друга. Пора. Сегодня и самим.

Он аккуратно положил недокуренную сигарету на край пепельницы и снова наклонился над пишущей машинкой, которая так и жила с ним единственной его опорой – с тех самых светлых, странных и по-своему тоже жестоких времен.

И продолжение потом напишу. И про сына их напишу. Надо спросить, где он теперь, я же ничего о нем не знаю.

«Резкими фехтовальными взмахами, звеня, соударялись и перехлестывались судьбы. Казалось, опрокинуло некую плотину, и все, что он узнал или почувствовал за эти годы, вдруг обрело смысл, получило наконец вещество и лихорадочно принялось распоряжаться им, строя себя. Даже то, что, пока он – в одиночестве и прокуренной трескучей тишине, она – там, кормит того, спит с тем, вызывало лишь добродушную улыбку, ибо самое главное, что может женщина, она все равно делала здесь, и он лился в нее, как муж, падал в нее, как зерно, как звезда, и через неё – в полуденную свободу неба, в ослепительную лазурь. В людей».

Теперь это было правдой.

11. Грязный наймит империализма

И выпал снег, и растаял снег, и выпал снова.

И я шагал по серой полупрозрачной слизи, расшмякивая её толстыми подошвами предусмотрительно надетых теплых башмаков. Мне сегодня долго ходить.

Кишел час пик. И уже смеркалось. И все было серым – даже воздух, мокрый насквозь и мутный от серой влаги. Меня то и дело толкали измученные толчеей люди, вконец сатанеющие от малейшей дополнительной преграды – особенно в горячих точках: у выходов из метро, возле остановок… И я толкал; ничего не попишешь, идти-то надо.

– Первый троллейбус, подходит к остановке, – сказал голос Бероева из ворса моей шапки, прямо над ухом.

А когда из присевшего на остановке троллейбуса, заваленного на бок весом прущей на выход толпы, принялись, как мокрая картошка, вываливаться люди, я пошел напролом и толкнул одного из прыгнувших в слякоть особенно сильно. Он едва не упал, и я поддержал его:

– Простите…

Он обернулся.

– Ба! – воскликнул я. И обрадовался. И остановился, продолжая на всякий случай поддерживать его за локоть. – Ну и ну! Вот так встреча!

У него заморгали глаза – не веками, а где-то внутри, в подноготной; он очень быстро ерзнул взглядом вправо-влево, словно проверяя что-то.

Например, один ли я.

Или: нет ли щелки, чтобы юркнуть.

Но коловращение толпы приплюсовало нас друг к другу.

– А я ведь вас искал, Сергей… Сергей Васильевич, правильно?.. искал, да! Я даже звонил в вашу редакцию, только мне сказали, что такой не работает. Вы там внештатным, что ли?

Все. Есть зацеп. Локоть можно выпускать, теперь не убежит. Сам за мной поскачет, ведь надо же узнать, зачем я его искал. Да вдобавок и выяснил уже, что в редакции он не числится.

Теперь толпа только мешала. Она свое дело сделала, не дала разомкнуться в первые мгновения. Теперь, наоборот, могла растащить.

– Сергей Васильевич, простите, но раз уж так получилось – давайте отойдем на пять минут, если вы не против. Вы не очень спешите? – просительно, даже как-то умоляюще, сказал я. Вальяжный барин, привыкший к комфорту, уюту и достатку, но нежданно попавший в невразумительную беду.

Это я о себе. Вернее, о своей маске.

– Нет, совсем не спешу, – ответил антивирус, приходя в себя. Нервы у него были высший сорт. Пока я выдавливал униженные обрывки начальных фраз своей роли, он успел настолько взять себя в руки, что сумел приветливо мне улыбнуться. – Что такое стряслось, Антон… э-э… Антон Антонович?

– Ох, сейчас расскажу, – и я, снова взяв его за локоть – но теперь уже с демонстративной целью: чтобы показать, как боюсь с ним разминуться, – поволок Жаркова подальше от свалки при содрогающихся перепонках троллейбусных дверей.

– Я проверял… – растерянно и обескураженно лепетал я, пока мы в лавировку пробирались к углу ближайшего дома, где людской поток не грозил нас смести и растолочь. – Я проверял, ваша статья в «Деловаре» ещё не вышла…

– Так быстро дела не делаются, – с достоинством, совсем уже придя в себя, отвечал Жарков. – Послезавтра, может быть.

– Со мною после вашего ухода странные дела твориться стали, – сбивчиво заговорил я, когда мы остановились. Жарков пристально уставился мне в лицо. – И кто-то явно втягивает меня в игру, которая мне совершенно не понятна. Но, по-моему, очень неприятную игру, опасную…

Бероев мне и поверил, и не поверил. По-человечески поверил – но как полковник конторы не смог поверить, не смог заставить себя поверить НАСТОЛЬКО, чтобы немедленно заняться Жарковым всерьез. Тут он должен был быть уверен не на сорок, а на девяносто процентов. Потому что – коллега. Одного муравейника. Чтобы взять в разработку, скажем, меня, хватило бы и тридцати процентов, это товарищ Бероев честно признал, по-товарищески – но тут…

А время дорого.

Впрочем, оно всегда дорого.

И мы, не отходя от кассы, вместе придумали простой, как мычание, план. Но, собственно, набор шаблонов у спецслужб не так велик, и очень редко каким-нибудь гениям удается его хоть как-то разнообразить. Суть, как я понял, не в принципиальной новизне – именно экстравагантные методики, как я понял, легче всего раскалываются противником; суть в применении того или иного штампа там, тогда и таким манером, чтобы он наверняка сработал. Простенько, правда? Но, поразмыслив, в это можно поверить; в конце концов, люди практически одинаковыми движениями дают друг другу в нюх уже много тысяч лет, и коллизия эта в каждом конкретном случае для каждого конкретного потерпевшего оказывается совершенно внове.