На чужом пиру, с непреоборимой свободой, стр. 14

Ого, подумал я.

– Вот слушайте теперь… Требовали – так слушайте теперь эту чушь!

– Слушаю, – тихо произнес я. – Слушаю, Валерий Аркадьевич.

– Я как будто и не живу, а только… как бы сказать. Только прощения прошу. Думаю не о том, что мне надо и чего не надо, чего я хотел бы и чего – нет, а только о том, не подумали бы обо мне худо. Только и знаю, что доказываю: я не подонок! Не подонок я! И ведь понимаю, что это бессмысленно – те, из-за кого эта истерика, про неё и не узнают никогда. Но ничего поделать не могу.

Он замолчал, тяжело дыша. Лицо его пошло пятнами, глаза лихорадило.

– Паралич, полный паралич воли. Вот как это называется. Я разучился вообще радоваться и получать удовольствие. Головой понимаю – вот это должно бы меня порадовать, я же это любил. Ничего подобного. Только саднит, что если мне хорошо – значит, я это у кого-то украл, значит, кого-то поранил, замучил. Может, оттого и писать не могу. Доктор, – вскинулся он вдруг, – я же и текстами своими ухитрялся ранить! В голову бы не пришло! А мне говорят – ты меня вот тут вывел, ты меня оскорбил! – помолчал. – Единственное, что окупает мучения над бумажками – удовольствие от работы. Не ожидание гонорара, не предвкушение читательского восхищения – наслаждение процессом. И надежда поделиться собой. Главным в себе – мыслями, чувствами… с близкими людьми. А близкие знай себе обвиняй – на самом деле все не так, мол. И вот ни надежды, ни наслаждения. Страх…

Я наклонил голову и взглянул на него исподлобья. Этого хватило, чтобы он осекся буквально на полуслове.

– А если бы вы смогли преодолеть этот страх, Валерий Аркадьевич, – сказал я, – что бы вы сделали? Вот так вот, первым делом?

Я едва не отшатнулся. Тоска взорвалась в нем из-под пепла так, будто в кабинете взорвалась осветительная ракета.

Еще несколько мгновений он продолжал смотреть мне в глаза, потом сгорбился и уставился в пол. Стало настолько тихо, что слышно было его хрипловатое, прокуренное дыхание.

Я почувствовал, что именно он сейчас ответит. Но не посмел поверить себе.

И напрасно.

– Я… – едва слышно выговорил он. – Я попросил бы прощения… нет, это слабо сказано. Я постарался бы покаяться. Есть одна женщина и один мужчина, я их очень давно не видел. Я бы их нашел и…

Он умолк. Я выжидал долго, но понял, что он ничего больше не скажет.

– Вы думаете, этого хватило бы? Валерий Аркадьевич, а? Чтобы все те колоссальные проблемы отступили для вас на задний план?

– Нет, – сам будто размышляя и у меня на глазах нащупывая ответ, по-прежнему с опущенным лицом, медленно произнес он. – Они не отступили бы на задний план. Но, если бы она сказала: ты не подлец, я получил бы право… говорить. Не только с психиатром. Я получил бы право чувствовать себя правым. Вы понимаете?

Я помолчал.

– У меня было бы, что противопоставить, чем возражать. Понимаете?

Я ещё помолчал.

Потом откинулся на спинку своего кресла и чуть улыбнулся.

– Так что же мешает, Валерий Аркадьевич?

Он вскинул на меня растерянный, совсем беспомощный взгляд.

– Попытка ведь – не пытка.

– Пытка, Антон Антонович. Какая пытка! Это просто невозможно.

– Хуже-то не будет.

– Вы думаете? – спросил он.

Я пожал плечами. Он все-таки назвал меня по имени.

Он долго сидел неподвижно, пытливо вглядываясь мне в лицо и поскрипывая на выдохах своими бурыми сушеными бронхами. Потом медленно, со стариковской натугой поднялся.

– Сколько я вам должен?

Я коротко оглядел напоследок его лучший костюм.

– Мы проговорили сорок восемь минут, – медленно ответил я. – За предварительное собеседование, длившееся меньше часа, у нас плата не взимается.

Какое-то время он стоял передо мною неподвижно, а потом пошел к выходу. У самой двери вновь повернулся ко мне, с несколько старомодной вежливостью поклонился и отворил дверь.

Ушел.

Я встал и несколько раз прогулялся по кабинету вдоль, да поперек, да зигзагом. У меня дрожали руки.

Одна женщина и один мужчина…

Про меня он, разумеется, и думать забыл. Скотина. Несчастная скотина. Ну-ну.

3. Завертелось-закрутилось

У Сошникова не отвечали.

Я начал звонить минут за сорок до урочного времени, потому что сердце у меня скакало не на месте. Тревожно мне было за Сошникова. Еще с ночи волноваться начал; зная его, я понимал, что в такой ответственный момент, как отъезд невесть насколько невесть куда, у него нервы могут пойти вразнос. Документы потеряет, или билет, или неторопливо пойдет под троллейбус, размышляя о дальнейшей своей судьбе.

И вот впрямь – нет ответа.

А ведь я не знал ни рейса, ни времени отлета или отъезда. Может, он все-таки поехал помаячить у прежней супруги под окнами? На прощание. Я знал и адрес её, и телефон; однажды, месяца два назад, мне довелось свидеться с его бывшей супругой и дочкой. На меня они, вроде, тогда не залаяли.

Поколебавшись, набрал – но там не отвечали тоже. Хотя это было как раз нормально: жена на работе, дочь на лекциях или уж где там она коротает время первой пары…

Предупредив Катечку, что меня не будет часа полтора, я ссыпался вниз, на стоянку. С усилием спихнул ладонями тяжелую клеклую корку мокрого снега с ветрового стекла, нырнул в кабину и рванул так, что тормоза заверещали. Будто в крупноблочном боевике типа «собери сам»: спецназ, кишки, постель; погоня. Будто это я опаздывал на трансатлантический рейс в новую жизнь.

Впрочем, в аэропорт ехать было бессмысленно, я ведь даже не знал, летит он, или сначала в Москву катит поездом. Ну даже в голову не пришло узнать у него поточнее. Договорились созвониться, и все. Договорились, что провожу, и шабаш. Ан чего получилось.

По питерским узостям и летом-то не шибко разгонишься – при том, что у нас теперь полтора десятка транспортных средств на квадратный метр покрытия, и полгорода перерыто, а полгорода перекопано; ну, а уж по ноябрьской жиже, под то и дело срывающимся тяжелым сырым снегопадом и паче того. Только ошметки летели в стороны… впрочем, и от окружающих они летели отнюдь не меньше, то и дело расплескиваясь, будто коровьи лепешки, у меня перед носом, так что время от времени я непроизвольно бодался головой вниз или в сторону, уворачиваясь от летящих, казалось, прямо в лицо комьев и брызг. А если мимо ухитрялся проскочить, скажем, какой-нибудь камазюка – впору останавливаться. Но я не останавливался. Лишь дворники принимались лихорадочно гонять жирную грязь вправо-влево.

Добирался я больше получаса.

На мои остервенелые звонки в дверь тоже не отозвался никто. Пританцовывая на лестничной площадке, я отчетливо слышал сквозь дверь, как звонок озверелым шмелем жужжит внутри. Но это был единственный звук, доносившийся изнутри. С минуту я трезвонил, потом понял, что схема действий бесперспективна.

Опрос соседей… Нет, подождем. Не стоит светиться. Мы договаривались созвониться в половине одиннадцатого – сейчас десять сорок восемь. Стало быть, телефонить я начал ещё до десяти, и Сошников уже не подходил. Если он все-таки внутри, и просто по каким-либо причинам не отзывается, то я все равно здесь, и мимо меня он не проскочит. Так что не будем пороть горячку.

Я ещё потоптался у двери, а потом, уже неторопливо, окончательно вгоняя и вклепывая себя в спокойствие, пошел вниз.

Ход оказался правильным. Под козырьком у парадного, поставив раздутые хозяйственные сумки на присыпанную снегом лавку, стояли три бабульки и оживленно обсуждали нечто животрепещущее.

– Вона тут он и валялся, вона, в снегу припечатался…

Я рассеянно остановился, как бы выйдя из лестничной духоты и с наслаждением вдыхая свежий, пахнущий снегом воздух. Прищурился якобы с удовольствием. Скосил взгляд влево и вниз: действительно. Отчетливо читалась полузатоптанная последующими передвижениями трудящихся сложной конфигурации вмятина. Выраженная проплешина от задницы, смазанный отпечаток спины и ямка локтя, словно человек сел и сидел тут довольно устойчиво и долго, но в какой-то момент – возможно, в первый момент, садясь – потерял равновесие и опрокинулся на спину, но тут же вернулся к положению, менее расслабленному и предосудительному. Но ни следов крови, ни следов рвоты, ни следов борьбы.