Гравилет «Цесаревич», стр. 31

На шестой день, когда они отчаевничали и Стасе надо было уходить, она поднялась, но пошла не к двери, а неторопливо поцокала ко мне. Остановилась, глядя мне в лицо. Так, как она, наверное, всегда хотела — сверху. А я — ей, снизу вверх.

— Я говорила сейчас с лечащим. Все у нас хорошо, заживаем стремглав, — произнесла она. — А я как раз и рукописи, что привезла, все причесала. Так что я возвращаюсь в столицу. Здесь я больше не нужна, а там пора очередные рубли зарабатывать.

Это было как гром посреди ясного неба. Не только для меня — Лизе, видимо, до этого момента она тоже ничего не говорила.

— Когда? — спросила после паузы Лиза из чайного угла.

— Через два часа вылет.

— Вам помочь с багажом?

— Ну что вы, Лиза, какой у меня багаж. Не волнуйтесь, донесу играючи.

— Не надо с этим играть, лучше возьмите носильщика.

— Благодарю вас, я так и поступлю.

Она помедлила, нагнулась и поцеловала меня полураскрытым ртом. Бережно, чтобы не потревожить окаянной кислородной трубочки, втянула мои губы и несколько секунд вылизывала их там, внутри себя: «Хочешь сюда?», потом отстранилась и подняла дрожащие, синеватые веки. Словно она стояла на костре.

— Пожалуйста, Саша, больше не делай так, — хрипло произнесла она. — Береги себя, я же просила. Если тебе до нас дела нет, хоть о Поле подумай.

Я молчал. Не мог я сейчас раздавленно шипеть в ответ на такое.

Она открыла висящую а плече сумочку, сосредоточенно порылась в ней и вынула ключи, которые я вернул ей перед отлетом сюда. Мгновение, как бы еще колеблясь — а возможно, стремясь подчеркнуть следующее движение, подержала их в неловко согнутой руке, потом решительно, но осторожно, без малейшего стука, положила на тумбочку у моего изголовья.

— Вот… Я все боюсь, ты мог неправильно понять. Возвращаю владельцу. Может, пригодится еще. Понадоблюсь — заходи, всегда рада.

Повернулась и поцокала прочь. Пропала с глаз, и я закрыл глаза. Цокот прервался.

— Это и к вам относится, Елизавета Михайловна. Очень рада была познакомиться. И, ради бога, простите меня. Я не… уже… не просто… Я люблю.

— И вы простите меня, Станислава Соломоновна, — ответил мертвенно спокойный голос Лизы.

Дверь открылась и закрылась.

Прошло, наверное, минут пять, прежде чем раздались медленные, мягкие, кошачьи Лизины шаги. Она приблизилась, и я почувствовал, как прогнулась кровать — Лиза села рядом.

— Ты спишь? — шепотом спросила она.

Я открыл глаза. Казалось, она постарела на годы. Но это просто усталость — физическая и нервная. Нам бы на недельку в Стузы — сразу вновь расцвела бы малышка.

Втроем со Стасей. То-то бы все расцвели.

— Вечным сном, — ответил я.

Ее будто хлестнули.

— Не шути так! Никогда не шути так при нас!!

Я не ответил. Она помолчала, успокаиваясь.

— Саша… Ты кого больше любишь?

— Государя императора и патриарха коммунистов, — подумав, прошелестел я. — Оба такие разные, и оба совершенно… необходимы для благоденствия державы, — передохнул. — Третьего дня я больше любил государя. Потому что у него сын погиб. А потом стал больше любить патриарха… потому что его искалечили, и теперь… мне его жальче.

Она обшаривала мое лицо взглядом. Как радар, кругами. Один раз, другой…

— Тебе со мной взрывных страстей не хватает, — сказала она. — Я для тебя, наверное, немножко курица.

— Гусеночек, — ответил я.

Она попыталась улыбнуться. Все ее озорное оживление, всю ребячливость, на которых только и держалась наша тройка эту неделю, как ветром сдуло. Я даже думать боялся, что с нею происходило, когда она оставляла нас вдвоем со Стасей и оказывалась в гостиничном номере одна.

— Зато ей свойствен грех гордыни, — сказала она.

— Что правда, то правда, Елизавета Николаевна, — жеманным голосом прошелестел я.

Она опять попыталась улыбнуться — и опять не смогла. И вдруг медленно и мягко, как подрубленная пушистая елочка, уткнулась лицом мне в здоровое плечо. Длинные светлые волосы рассыпались по бинтам.

— Нет-нет, Саша, не говори так. Она хорошая, очень хорошая. Ты даже не знаешь, какая она хорошая.

Ее плечики затряслись.

Хлоп-хлоп-хлоп.

6

Еще неделю спустя улетела к своим абитуриентам и Лиза.

К этому времени я сам уже мог есть и ходить в туалет. И руководить.

Куракин растряс Беню до последнего донца. На все восемь дней его пребывания в Симбирске до покушения был выстроен буквально поминутный график. Ничего не получалось, не обнаруживалось никаких зацепок. Что спровоцировало его «откровения» насчет драгоценностей в портфеле и прочего, оставалось таким же загадочным, как и после первого допроса. Ни с какими личностями, в которых хоть с натяжкой можно было заподозрить неких гипнотизеров, он не общался. Не было у него никаких провалов в памяти, ни дурнотных потерь сознания — ничего.

Круус доложил, что все попытки нащупать и разблокировать какие-либо насильственно закрытые области памяти или подсознания Цына провалились. Нечего оказалось разблокировать, Беня был един и неделим.

И в то же время его обмолвка насчет юного увлечения коммунизмом никак не подтверждалась. Опрашивали людей, с которыми он общался на заре дней своих, опрашивали его ранних подельщиков, опрашивали коммунистов звезд, в которые он мог в те годы обращаться с просьбой о послушании — никаких следов. И, однако, Беня твердо стоял на своем. Но ничего не мог указать конкретно. Не просто не хотел, а явно не мог, Куракин, рассвирепев, уж и на детекторе его гонял. Во Владивостоке? Да, во Владивостоке. А может быть, в Сыктывкаре? Или в Ханты-Мансийске? Да. Может быть. В молодости, давно. Не помню.

Возникли у него откуда-то и иные, в прошлом никак не проявившиеся странности. Например, он всерьез был убежден, что мог бы царствовать правильнее государя, руководить страной лучше, чем Дума или кабинет. «Да что ж они делают, козлы, хлюпики, — говорил он в сердцах, заявляясь на допрос со свежей газетой в руках. — Я бы…» И с уверенным, очень солидным видом плел ахинею, причем зачастую назавтра не помнил, что плел вчера, и плел что-нибудь совершенно противоположное. Но, что в лоб, что по лбу, так как он предлагал, можно было разве что какой-нибудь мелкой бандой править, а не великой державой. Всех со всеми стравить, тех, без кого не обойтись, купить, остальных запугать тем, что никогда не станет их покупать, обещать одно, а давать другое и совершенно не тем… Даже банда бы такого долго не выдержала. Прежде за ним такой политизированности никогда не водилось.

Несколько экспертов показали, однако, его полную вменяемость. Похоже было, что в сознании его разом возникло несколько навязчивых идей, и все они органичнейшим образом вписывались в его изначальный интеллект.

Потом прилетел Папазян и приволок просто дикие вороха статистики. Я разобрал их за несколько дней. Проступила интересная и тоже весьма непонятная картина. На что-то она явно указывала, просто-таки явно — но на что?

Гипотезу о новоиспеченном вирусе-мутанте пришлось оставить сразу — если не предполагать, спасая ее насильственно, что он не новоиспечен, а живем мы с ним довольно долго. Но это казалось весьма маловероятным — все-таки его бы заметили, если церебральная патология носит выраженный характер, какие-то вскрытия ее обязательно покажут.

Криминальные акты, по существенным параметрам сходные с двумя достоверно зафиксированными образцами — Кисленко и Цына, происходили издавна и весьма редко, как правило, они либо оставались нераскрытыми, либо преступник признавался невменяемым, либо освобождался за недостаточностью улик, либо действительно вскорости после совершения акта при невыясненных обстоятельствах погибал, умирал или исчезал, обрывая, таким образом, все нити. Но разброс преступлений такого рода не был равномерным, они явно тяготели к тем или иным пространственно-временным узлам — то они почти сходили на нет, то в каком-то регионе на какой-то срок, от нескольких недель до нескольких лет, вдруг необъяснимым образом учащались, не имея между собой никакой доступной для наблюдения связи, то приобретали на довольно длительные сроки характер обширной эпидемии или даже пандемии. Это было чертовски любопытно.