Ожерелье королевы, стр. 173

Во время допроса было заметно, что отвечает она как можно неопределеннее, давая врагам королевы возможность вовсю пользоваться этой неопределенностью в своих интересах. Только о собственной невиновности Жанна высказалась недвусмысленно и ясно; она вынудила председательствующего спросить ее о письмах, которые, по ее утверждениям, кардинал писал королеве, и об ответах королевы кардиналу.

Ответ на этот вопрос весь был напитан змеиным ядом.

Сначала Жанна объявила, что не намерена бросать тень на имя королевы; она добавила, что лучше всех на этот вопрос ответит кардинал.

– Предложите ему представить вам эти письма или их копии, – сказала она, – знакомство с ними удовлетворит ваше любопытство. Я же не могу вам точно сказать, в самом ли деле письма эти писали друг другу кардинал и королева: на мой взгляд, государыня не может писать подданному с такой свободой и откровенностью, а подданный не посмеет писать государыне так дерзко.

Этот выпад был встречен глубоким молчанием, доказавшим Жанне, что она только внушила отвращение своим недругам, страх сторонникам и недоверие беспристрастным судьям. Со скамьи подсудимых она поднялась в сладостной надежде, что кардинала усадят туда же. Она, так сказать, удовольствовалась этой местью. Что же с нею стало, когда, в последний раз обернувшись на это позорное сиденье, на котором ее стараниями должны были поместить Рогана, она больше не увидела скамьи: по приказу двора приставы заменили скамью креслом.

Из ее груди вырвался хриплый вой; она кинулась прочь из залы, кусая себе руки от ярости.

Начались ее терзания. В залу в свой черед медленно вступил кардинал. Он только что вышел из кареты; перед ним распахнули парадную дверь.

При его появлении по рядам судей пробежал благожелательный, сочувственный ропот. Ему вторили дружные крики с улицы. То народ приветствовал подсудимого и заступался за него перед судом.

Принц Луи был бледен и сильно взволнован. Одетый в длинное парадное облачение, он взирал на судей с почтением и благосклонностью, вверяя себя их беспристрастию и взывая к справедливости.

Кардиналу указали на кресло; он словно боялся оглядеть залу, и председательствующий с поклоном сказал ему несколько ободрительных слов, а все судьи с симпатией, которая лишь усугубила бледность и волнение обвиняемого, стали упрашивать его сесть.

Когда он заговорил, его дрожащий голос, прерываемый вздохами, его печальный взгляд, смиренная осанка возбудили в присутствующих глубокое сочувствие. Он медленно подбирал слова, не столько приводил доказательства, сколько оправдывался, не столько рассуждал, сколько молил, а когда он, красноречивейший оратор, внезапно осекся и замолчал, этот упадок душевных сил, казалось, произвел на судей более благоприятное впечатление, чем любая защитительная речь и любые доводы.

Затем появилась Олива; для бедняжки снова внесли скамью подсудимых. Многие содрогнулись при виде этого живого подобия королевы, занимающего постыдное сиденье, на котором еще недавно видели Жанну де Ламотт. Этот призрак Марии Антуанетты, королевы Франции, на скамье для воров и мошенников потряс самых рьяных ниспровергателей монархии. Однако многих из них это зрелище лишь раздразнило, как тигра, которому дали лизнуть кровь.

Но все передавали из уст в уста, что в комнате писцов бедная Олива оставила младенца, которого кормит грудью, и, когда дверь отворялась, слышался крик маленького Босира, жалобно моливший о снисхождении к матери.

Вслед за Оливой явился Калиостро, наименее виновный из всех. Ему не приказали есть, хотя по соседству со скамьей все еще стояло кресло.

Суд опасался речи, которую мог произнести в свою защиту Калиостро, и все удовольствовались коротким допросом, коему положило конец восклицание президента д'Алигра: «Достаточно!»

Засим суд объявил, что прения закончены и начинается совещание. Толпа медленно выплеснулась на улицы и набережные; все собирались вернуться вечером и выслушать приговор, который, как объявили, будет произнесен в скором времени.

38. Об одной решетке и некоем аббате

Когда позади остались прения, и допросы, и треволнения вокруг скамьи подсудимых, всех обвиняемых разместили на ночь в тюрьме Консьержери.

К вечеру, как мы уже сказали, на Дворцовой площади собралась толпа; разбившись на безмолвные, но оживленные группы, люди ждали и надеялись узнать о приговоре сразу же, как только он будет произнесен.

Удивительное дело! В Париже толпа узнает великие секреты прежде, чем они успеют выйти на свет божий.

Итак, толпа ждала, лакомясь лакричной водой, приправленной анисом, запасы которой разносчики пополняли под ближайшей аркой моста Менял.

Было тепло. Июньские тучи наплывали одна на другую, подобные клубам густого дыма. На краю неба то и дело вспыхивали бледные зарницы.

Покуда кардинал, которому в виде милости было дозволено прогуливаться по террасам, соединявшим дозорные башни, беседовал с Калиостро о возможном успехе их взаимной защиты; покуда Олива у себя в камере осыпала младенца ласками и баюкала его на руках, а Рето в своей одиночке кусал ногти и, глядя перед собой сухими глазами, пересчитывал в мыслях золотые, обещанные ему г-ном де Кроном, и соизмерял их с месяцами тюремного заключения, которые ему сулил парламент, – в это самое время Жанна, укрывшись в комнате привратницы, г-жи Юбер, пыталась развлечь свой пылающий мозг хоть каким-нибудь звуком и движением.

Эта комната с высоким потолком была просторна, как зала, и выстлана каменными плитами, как галерея; большое стрельчатое окно выходило на набережную. Сквозь маленькие ромбовидные стекла едва пробивался свет; казалось, даже здесь, где обитают свободные люди, любое напоминание о свободе – под запретом: недаром окно снаружи было забрано массивной железной решеткой, а между прутьями натянута свинцовая сетка, еще больше затенявшая комнату.

Просеянный через это двойное сито свет не ослеплял узников. В нем ничего не оставалось от того дерзкого сияния, что исходит от вольного солнца, он ничем не оскорблял тех, кто не мог выйти наружу. По прошествии времени, которое все уравнивает и примиряет человека с Богом, во всем, даже в том зле, которое чинит человек, появляется своя гармония, смягчающая и облегчающая переход от скорби к улыбке.

С тех пор как г-жа де Ламотт была заточена в Консьержери, она весь день проводила в этой комнате в обществе привратницы, ее сына и мужа. Мы уже говорили, что она была наделена гибким умом и очаровательными манерами. Она заставила этих людей полюбить ее; она ухитрилась внушить им, что королева – великая грешница. Не за горами уже был тот день, когда другая привратница в этой самой зале будет сокрушаться о несчастьях, обрушившихся на другую узницу, будет верить, что эта узница ни в чем не виновата, и умиляться ее терпению и доброте, и узницей этой будет королева!

Итак, в обществе привратницы и ее близких г-жа де Ламотт – по ее собственным словам – забывала свои безрадостные мысли и расцветала в ответ на расположение семейства привратницы. В тот день, когда завершилось судебное разбирательство, Жанна, вернувшись к этим добрым людям, нашла их в тревоге и смущении.

От хитрой графини не ускользал ни один оттенок: она хваталась за малейшую надежду, настораживалась при малейшей опасности. Напрасно старалась она вытянуть из г-жи Юбер правду: привратница и ее родные отделывались ничего не значащими словами.

Итак, в тот день Жанна заметила в углу у камина аббата, который нередко делил трапезы с семейством привратницы. В прошлом он был секретарем у наставника графа Прованского; простой в обращении, в меру язвительный, знакомый со двором, он давно уже отдалился от семьи Юберов, но с тех пор, как в Консьержери водворилась г-жа де Ламотт, снова зачастил к старым знакомым.

Здесь же было несколько старших писцов Дворца правосудия; они во все глаза глядели на г-жу де Ламотт, но помалкивали.

Графиня весело нарушила молчание.