Норманны в Византии, стр. 22

– Владыко, мне дурно, не могу ли я выйти на минуту?.. Полиевкт, решась овладеть этой душою, которая ускользала из его рук, гневно сказал:

– Не лги, женщина, своему пастырю! Если Христос обещает милосердие кающимся грешникам, то ад готовит огонь вечный для тех, кто не хочет отказаться от греховного наслаждения. Бойся гнева Господня!

Уже давно ад не представлялся Ирине огненным жерлом, но он казался ей теперь темной ночью, где голос возлюбленного не будет раздаваться, где ее объятия не найдут его и где разум ее постоянно будет сознавать ужасную истину: «Века пройдут, и я больше его не увижу!»

Вот этот-то ужас и заставлял ее стонать. Она протянула руки, как бы желая отстранить эту вечную разлуку, и залилась слезами, протестующими против неумолимого правосудия, стремящимися умолить палача.

Но эта слабость продолжалась одну лишь минуту. Ирина была готова принять всякие страдания после смерти, только бы доставить лишний день счастия своему Дромунду. В глазах ее не стало больше слез, рыдания прекратились, и, отняв руку от лица, она опять была готова на борьбу.

Полиевкта это рассердило. Он не мог себе представить, чтобы преступная любовь совершала такие чудеса! Он видел в этой любви только эгоизм и испорченность, совершенно не считая ее способной быть источником самопожертвования и героизма.

– Вот что я от тебя требую, – сказал он. – Ты проведешь сегодняшний день в посте и молитве; эту ночь – перед святой иконой. Завтра же на заре, одетая, как вдова, в черное платье, ты выйдешь из дома в сопровождении мужа, братьев и других родственников. В моем присутствии на паперти церкви дашь обет исправиться. Тогда и Господь тебя простит.

Зрачки Ирины расширились. Руки вытянулись вперед, как бы желая оттолкнуть открывшееся перед ней ужасное видение.

Раньше она видела выполнение таких церемоний, при подобных же обстоятельствах, и потому ей казалось, что она уже стоит перед патриархом, слышит грубые замечания толпы, чувствует, как дрожат святые мощи в ее клятвопреступных руках. И у нее вырвался крик отчаяния:

– Владыко! Святой отец! Только не это! Я поклянусь перед тобою! Не требуй от меня большего. Не выставляй меня на площади! Бог тут так же, как и там. Он услышит меня. Если я солгу, Он низвергнет меня в ад… Зачем ты хочешь моего публичного унижения?

На ее мольбы Полиевкт строго сказал:

– Довольно слез! То, что чисто, может предстать безнаказанно перед глазами людей. А что грязно, то должно очиститься перед всеми! Придешь ли ты?

Заметив, что она молится, он удержался от проклятия, которым хотел поразить ее в случае отказа, и стал ждать, что Господь наставит ее на путь истинный.

Ирина возбужденно молилась, слова отрывочно вырывались из ее уст, будто волны, гонимые бурей, ритмически бились о берег.

Она не думала уже больше ни о Боге, ни об аде. Она искала возможности спасти свой разум от последствий такого потрясения. У нее была только одна настоятельная мысль: остаться одной и обдумать. И потому она произнесла слова, нужные для того, чтобы потриарх мог уйти:

– Я повинуюсь.

Норманны в Византии - i_031.png

Глава 29

Перед лицом божьим

Удалявшиеся шаги Полиевкта уже перестали раздаваться, а Ирина все оставалась на том же месте, где он ее оставил.

Все сознание ее сосредоточивалось только в одном протесте против насилия совести: «Нет, так не может быть!»

Часто чувствуя упреки совести, Ирина сравнивала свою слабость с жестоким эгоизмом Никифора. И, как бы ни чувствовала она себя униженной своим проступком, какой-то внутренний голос говорил ей: «Я все же лучше этого человека!»

Она знала, что милосердие Никифора есть не что иное, как лицемерие, что пожертвования делаются им только из тщеславия или трусости. Не могло жестокое притворство обманывать Бога, как оно обманула Полиевкта.

Господь справедлив, думала она. Он читает в сердцах людей. Он не принесет ее в жертву Никифору.

Ирина была воспитана своею матерью в страхе Божьем и преклонении перед вечной правдой Его.

В память о матери она жила эти годы строго следуя правде и своим обязанностям, как река, которая бежит по привычному руслу, не ища другого пути для своего течения. Но Никифор, подобно камню, упавшему в чистый поток, вызвал мутную тину лжи и эгоизма, которая так загрязнила эту благородную натуру. Он купил ее, как покупают христианских невольников, которых агаряне выводят голыми на рынок, чтобы покупатель мог лучше рассмотреть товар. Что в том благословении, которое супруги получили в большом соборе?! Оно было такой же ложью, как и все остальное, так как закрепляло собой принужденное рабство.

Мысль, что, замышляя ее погибель, Никифор хочет воспользоваться собственным ее признанием, возбудила в Ирине такое негодование, которое вывело ее из оцепенения.

Она поднялась на ноги, ломая руки, и стала говорить, как будто сам Бог стоял перед ней на том месте, с которого только что ушел Полиевкт.

– Нет, нет, Господи, Ты не допустишь такой несправедливости! Ты не для того установил в религии клятву, чтоб она служила орудием пытки в руках палача! Ты – защита страждущих, Ты снисходительнее к любви, чем к ненависти! Ты обещал милосердие сознающим свою слабость перед искушением дьявола! Ты знаешь, что я была чиста; я мечтала посвятить Тебе свою жизнь, я хотела предстать пред Тобою девственницей; я отказалась от этого только ради братьев. Не моя вина, что чувство во мне возмутилось от насилия, сердце взволновалось от страдания… Я полюбила сама, потому что не пощадили меня. И если забыла свой долг, то потому, что и купивший меня в полное рабство злоупотребил своим правом!

Ирина смолкла. Выражение досады на ее лице, вызванное воспоминанием о Никифоре, сменилось религиозным экстазом. Любовь, опять наполнившая ее душу, вызвала перед ней дорогой образ Дромунда. Он представлялся ей таким, каким она видела его в первый раз на набережной Буколеона, привязанным к столбу, полным мужественного спокойствия, мечтательно-грустным перед надвигавшейся смертью, освещенным сиянием золотым лучей заходящего солнца.

Там он был, и она стояла перед ним. Как могли очутиться они друг перед другом, если не было на то воли Божьей? Когда Евдокия с братьями пришли за ней в ее спокойное жилище, не была ли она тогда занята своими домашними хлопотами? Не достаточно ли было какой-нибудь случайной встречи в дворцовом саду, другого направления пути, которое они могли легко принять, избирая только более удобный для ходьбы склон, чтоб никогда не увидать того, кто изменить ее судьбу? Бог, которому она ежедневно молилась, не мог отвернуться от нее в такую решительную минуту! Если Он покинул ее в слабости, то как же может теперь так осуждать?

Она жаждала опять услыхать тот голос, то пение, полное мольбы, мужественной решимости, которому отдалось ее сердце. Да, ее унесло тогда как бы ветром, подняло ввысь над видимым миром, в царство любви, где не нужно видеть, где не хочется понимать, где можно носиться как вольное, счастливое облачко.

В этом милом голосе выражалась вся душа возлюбленного, вся его нравственная сила. Он ласкал и в то же время повелевал; он сжимал, как объятия, и вдохновлял, как призыв к свободе; в нем слышалось и страстное томление, заставляющее закрывать глаза на весь мир и энергичный порыв дикой воли, влекущей к деятельности, к подвигу. Геройство и наслаждение, сладострастие и самопожертвование, радость господства и радость подчинения – все, все совмещал в себе этот чарующий голос, начало и конец, жизнь и смерть, блаженство любви и горе разлуки…

Воспоминание о счастии, испытанном на груди Дромунда, так переполнило ее душу, что даже мысль о рае без него ей стала невыносимой. За поцелуй своего возлюбленного она охотно заплатила бы вечной гибелью своей души. Но мысль о таком нечестивом желании, в котором она невольно признавалась в этой молельне, перед святой иконой, среди молитвы, вызвала в душе молодой женщины новый порыв страстного раскаяния. Сознавая глубину своего падения, она вскричала: