Письма в древний Китай, стр. 49

Итак, мы уселись. Оркестр оказался необычайно многочисленным. В нем было никак не менее шестидесяти музыкантов. Там было много игравших на Ви-э Ло-чень, много С'Ли П'ка и А-ти, и еще были флейтисты, трубачи и даже один барабанщик. Руководить оркестром, сказал господин Ши-ми, будет знаменитый мастер по имени Гай-тин, но его пока нет, он поднимется на помост позже. Не успел он вымолвить это, как внезапно снова начался страшный шум. Я думал, что уже привык к дурацкому обычаю большеносых устраивать шум по любому поводу, но им всякий раз удается застать меня врасплох. Когда появился мастер Гай-тин (он не из Срединного царства, хоть имя и похоже), большеносые изо всех сил захлопали в ладоши. Поскольку госпожа Кай-кун и господин Ши-ми хлопали тоже, к ним присоединился и я. Так здесь принято выражать ликование. Мастер Гай-тин поднялся на помост, встал на скамейку, устроенную специально для него, и поклонился публике. Однако вслед за этим он крайне невежливо повернулся к публике спиной и погрозил музыкантам палкой. Те беспрекословно повиновались и начали играть. Видимо, музыканты здесь и понятия не имеют о дисциплине, ибо их начальнику все время приходилось размахивать палкой, а иногда даже очень сильно, чтобы они не бросили игру. После первой пьесы (состоящей из двух частей) был перерыв, и мы вместе со всеми – была даже небольшая давка – вышли в прихожую, где некоторое время ходили взад и вперед. Потом мы еще выпили по бокалу Шан-пань – там в одном месте его продавали. Пьеса, исполнявшаяся после перерыва, состояла из четырех частей. Когда она закончилась, все снова захлопали. Музыканты встали, мастер Гай-тин раскланялся, и все разошлись.

Музыка, которую играет господин Ши-ми в кругу друзей, нравится мне гораздо больше. Публичные оркестранты играют слишком «по-большеносому», то есть прежде всего слишком громко. Особенно это касается пьесы, звучавшей после перерыва. Этот недавно умерший мастер Шо-тао Го-ви сочинил, по словам господина Ши-ми, более дюжины таких «Божественных созвучий». То, которое я услышал, имело номер пять. Мне оно показалось чересчур воинственным, только третья часть была сдержаннее и спокойнее. Пьеса же, исполнявшаяся до перерыва – мастер Шу-бэй, хотя и скончавшийся в возрасте тридцати одного года, также сочинил несколько «Божественных созвучий», – порадовала меня больше. У него она – восьмая, и он ее не закончил, поэтому в ней вместо положенных четырех частей было только две.

Мне хотелось бы понять эту пьесу, хотя это очень трудно—в несколько раз труднее, чем музыку Небесной Чет-верицы; все время звучит сразу несколько тонов, создаваемых различными инструментами. Господин Ши-ми очень похвально отзывается об этой пьесе. Я же в этой путанице звуков так и не сумел различить гармонии. Не сомневаюсь, впрочем, что со временем я мог бы научить и этому. Если я и буду о чем-то сожалеть, покинув мир большеносых, то, наверное, только о том, что не успел овладеть искусством проникать в их гармонию.

Одна часть «Божественного созвучия» номер восемь мастера Шу-бэя быстрая и довольна живая, другая же, наоборот, медленная. Именно эта вторая часть как нельзя лучше подтверждает, что звуки зарождаются в сердце человека, как сказано в главе «Юй ли» трактата «Ли-цзи». В некоторых местах я ощущал тесную внутреннюю связь с духом мастера Шу-бэя, хоть он и родился через много веков после меня, а умер все же раньше меня. В его звуках тоже сокрыта тайна, но иная, чем в музыке несравненного Бэй Тхо-вэня. Мастер Бэй Тхо-вэнь внушает почтение, мастер же Шу-бэй – любовь. Если бы я знал все это раньше, я, возможно, так настроил бы свой компас, чтобы попасть во время мастера Шу-бэя. Может быть, я бы тогда встретился с ним. Может быть, он полюбил бы меня. А вот с мастером Бэй Тхо-вэнем, сколь ни велико мое к нему уважение, я бы, наверное, встретиться не решился.

На этом я, пожалуй, прерву свои размышления о музыке; тебя они, наверное, не слишком увлекают, ведь ты никогда не спрашиваешь меня об ощущениях, какие я здесь испытываю, зато все время интересуешься, как устроен этот мир и на чем зиждется его государственность. И ты прав, разумеется, ведь такова была цель моего путешествия. Иначе оно не отвечало бы духу учения великого Кун-цзы.

Должен признать, что я, особенно слушая музыку, часто и в самом деле забываю о своем ранге мандарина и даже о Срединном царстве. Но звуки умолкают, и я возвращаюсь к действительности, трезво напоминающей мне, что в мире большеносых можно найти все что угодно, даже таких замечательных мастеров, как Бэй Тхо-вэнь и Шубой, но у них никогда не было нашего великого Кун-цзы. На этом я прощаюсь с тобой, мой любезный друг; передай мои наилучшие пожелания Ло Дэ-саню. Стихотворение у него и в самом деле вышло неплохое. Возможно, я только потому не нашел его в упомянутом собрании, что за тысячу лет оно где-нибудь затерялось (этого ему, разумеется, передавать не надо). О твоих шариках я не забыл. Крепко обнимаю тебя и остаюсь —

твой Гао-дай.

ПИСЬМО ДВАДЦАТЬ ШЕСТОЕ

(среда, 1 декабря)

Дорогой Цзи-гу!

незадолго до отъезда мастера Юй Гэня – для меня уже окончательного, ибо теперь он приедет в Минхэнь лишь в следующем году, когда меня здесь уже не будет, – у нас состоялась долгая и очень содержательная беседа. Хоть он и таскал меня по разным сомнительным заведениям, хоть он и не умеет сдерживать приступов веселья и вообще отличается весьма бурным нравом, а выпив лишнего, может сморозить невероятную глупость, – все же он человек глубокого ума. Теперь, простившись с ним навсегда – он, конечно, надеется на нашу новую встречу и рад ей; я же страдаю от того, что не смогу оправдать его надежд, – теперь я имею право сказать об этом. Правда, он всего лишь мастер по выращиванию леса, но он много размышляет над той жизнью, которая его окружает, над жизнью большеносых, и мысли его, без сомнения, верны.

Жизнь большеносых и весь их мир неумолимо движутся к своему концу: таков общий вывод, сделанный мною не только из этой нашей беседы, ставшей естественным продолжением разговора о моих впечатлениях от гигантской кузницы, но и из всех моих здешних наблюдений в целом. Политическое устройство запутанно и создает благодатную почву для корыстолюбия политиков. Общественное устройство в беспорядке из-за того, что никто и ничто не обладает природным авторитетом. Семья как установление тоже почти отмерла. Религия – сплошное суеверие. Уцелела лишь торговля, которая в конечном итоге и определяет ход всех вещей.

Господин Юй Гэнь-цзы рассказал мне следующую притчу. Сам он из крестьян. У его отца был хутор – на равнине, простирающейся к северу от Ба Вай до самого моря. Однажды, получив деньги за хороший урожай, покойный господин Юй Гэнь-старший решил избавиться от старых шкафов и кроватей и завести новые. Так он и сделал, однако старые кровати и шкафы принадлежали еще бабке с дедом господина Юй Гэня-старшего, к тому же были украшены ценной резьбой (у нас бы никто и не подумал избавляться от таких вещей; большеносые же всегда предпочитают новое старому. Однако эту их нелепую привычку я уже описывал, и сейчас речь не о ней). Итак, из уважения к предкам, что само по себе похвально, эти шкафы и кровати не попали ни под топор, ни в печку, а были оставлены в одной из пустующих верхних комнат. Там-то на них и набросились червяки-древоточцы. Получилось так, сказал господин Юй Гэнь-цзы, что эта комната оказалась как раз настолько теплой и влажной, сколько требуется древоточцам для полного благоденствия. Червяки принялись размножаться, а поскольку шкафы и кровати снабжали их достаточным пропитанием, то они росли и размножались все быстрее. Их становилось все больше, и с каждым новым поколением они делались все толще, пока в конце концов кровати и шкафы не были съедены до последней крупинки, после чего эти огромные толстые червяки в одночасье издохли. Именно к этому моменту, к полному и окончательному краху и подходит сейчас жизнь большеносых.