Тайна Соколиного бора, стр. 18

«Только выйди, — думал он. — Увидишь кого или нет, а он, может быть, уже ждет твоего появления. Бахнет из-за ворот — и не опомнишься… Бес с ним!»

Его охватывал бессильный гнев. Он ненавидел всех, все село. Это, безусловно, они, его односельчане, все время становились ему поперек дороги! Не давали возможности развернуться раньше, смотрели, как на зачумленного. И теперь тоже не дают ему развернуться. Но теперь они ему не ровня. Они ничто, скотина, а он господин! Они обязаны быть с ним вежливыми, услужливыми, а на деле вон что: отворачиваются, когда встречают, словно и не видят; пишут на воротах такие угрозы, за которые следует вешать каждого десятого… Он подумал, не позвать ли для этого дела фашистов, но его снова объял страх. Лукан понимал: село мстит ему за тех трех и не простит вовек. И так нет жизни, а попробуй-ка, повтори?.. Разве так: расправиться, отомстить за все, а потом переехать куда-нибудь? Но куда же ехать, зачем искать журавля в небе, когда тут синица в руках? Жаль было расставаться с властью, а еще больше — с домом, так легко приобретенным.

И снова Лукан ломал себе голову над тем, кто решился ему угрожать. Перебирая мысленно дом за домом, он принимался опять, быть может в сотый раз, вспоминать всех своих подчиненных, присматриваться к ним со всех сторон.

«Никто другой, как детвора!» не впервые являлась у Лукана мысль. И чем больше он об этом думал, чем больше вспоминал содержание надписей, почерк, тем больше убеждался в правильности своей догадки. Думая о таком противнике, он вздыхал свободнее: хоть дети и шалят, но смертью это ему не грозит…

Лукану не терпелось выйти на улицу, засесть где-нибудь в углу, выследить, поймать преступника. Он бы уж нашел способ так его покарать, чтоб и десятому заказал! Но только он вспоминал об улице, как уверенность снова оставляла его: кто знает, в самом ли деле это дети?

Созвать разве всех детей из села и всыпать им как следует розог? Дело разумное и полезное, только как бы не влипнуть в еще большую беду… Вот, по примеру Отто, надавал пощечин нескольким женщинам, а уже слышал стороной, как все село клянет старосту.

Он понимал, что теперь нужно быть терпеливым и осторожным, иначе погибнешь и не узнаешь, откуда смерть пришла. Нет, розги не годятся! Когда Отто бил его, Лукан решил, что этого требуют дисциплина и настоящее благородное обращение. А как принять такие меры по отношению к крестьянам, которые не понимают этого и, наверное, не захотят понять? Тут ничего не поделаешь — не привыкли. Но постепенно привыкнут! Главное — разумно приучать к покорности. Провести собрание с детьми, пригрозить…

В глубине души Лукан сознавал, что это не поможет. Еще больше станут насмехаться бесенята, почуяв его слабость. А что, если…

Тем временем на дворе светало, восток розовел, незаметно начиналось утро.

Лукан поспешно схватил тряпку и побежал на улицу. Он ревностно следил за надписями, боясь, чтобы их не прочитал кто-нибудь посторонний и не узнал о таком позоре. Взгляд его скользнул, как по льду, вдоль старательно натертых досок, посоловевшие от бессонницы глаза впились в квадратный лист бумаги. Оскорбительные слова вызвали в нем приступ бешеного гнева. Сдержавшись, Лукан стал изучать бумажку. Листок из ученической тетради. Написано язвительно, но чисто по-детски. Попробовал сорвать листок и тут же понял, что такую попытку предусмотрели: листок был прилеплен, вероятно, столярным клеем, потому что бумага прикипела к дереву. Сорвать листок и сохранить как вещественное доказательство не было никакой возможности.

С помощью ножика, мокрой тряпки и ногтей Лукан старательно соскоблил бумажку. На заборе осталось только бурое пятно.

Именно в те минуты, когда староста так прилежно работал, в нем утвердилась мысль, что это детские выдумки, и он уже знал, как нужно поступить:

«Школу! Открыть школу! Там перевоспитать их по-своему!»

Эта мысль успокоила Лукана. Окончив работу, он вошел в дом и весело приказал, как давно уже не приказывал:

— Завтракать!

Любовь Ивановна и Афиноген Павлович

В тот день Лукан побывал в райуправе, получил разрешение открыть школу и, довольный, вернулся домой.

Вызвал учителей. В селе их оставалось двое; остальные были в армии или эвакуировались.

Первым в старостат пришел Афиноген Павлович.

Он казался очень старым. Сухое лицо его было иссечено густой сетью морщинок. Высокий желтый лоб; на висках и затылке белые, как крыло голубя, волосы. Глаза учителя, когда-то синие, как небо, за долгие годы выцвели. Зрение ухудшилось, и он постоянно носил одну или две пары очков. В классе он, в зависимости от того, куда нужно было смотреть — в книгу или на ученика с задней парты, менял свои очки, молниеносно передвигая их. Старик был высок ростом, осанист. Годы не согнули его фигуру. Он ходил мелкими шагами, никогда не расставаясь с потемневшей палкой.

Очень немногие, разве самые старые жители села, помнили, когда появился у них первый учитель. Давным-давно, еще во времена народничества, приехал он с женой-врачом и маленьким мальчиком Афиногеном. Отец мечтал облегчить положение трудового люда. Мечты учителя со временем рассеялись, но села он не оставил.

Его сын, Афиноген Павлович, закончив ученье, заменил отца. Жизнь у него сложилась несчастливо. Женился он тут же, в селе, на простой крестьянской девушке. Лет через десять она умерла, оставив ему трех сыновей. Афиноген Павлович не искал для них другой матери и сам вывел сыновей в люди: один стал врачом, другой — инженером, а самый старший — известным ученым. Иногда они приезжали погостить, и каждый просил отца переселиться к нему.

— А что я у вас буду делать? — спрашивал старый учитель. — На пенсию еще не хочу.

Школа была его жизнью. Он учил в селе уже третье поколение: в последние годы за партой сидели внуки его первых учеников. Иногда он говорил ленивому мальчонке:

— Твой дед Иван уделял больше внимания математике. Ты пошел в отца — тот тоже иногда поленивался. Ну, ничего! Я думаю, что мы с тобой перегоним деда и отца. Не в лености, разумеется…

И его выцветшие глаза смеялись через очки тепло и искренне.

Математика была любимым предметом учителя. Всю свою жизнь он учил этой мудрой науке.

С приходом гитлеровцев старый учитель, забившись в отцовском полуразрушенном домике, который, к счастью, случайно сохранился, грустил и томился от непривычного безделья. Эвакуироваться он не успел. Два сына были в армии, а третьего война застала в далекой научной командировке.

Почти одновременно с ним в старостат вошла молодая девушка. Стройная и крепкая, она дышала здоровьем и энергией. Две туго заплетенные черные косы падали на плечи, глаза смотрели немного удивленно и с явным любопытством. Во взгляде ее чувствовались настороженность и недоверие.

Это была Любовь Ивановна.

В селе она появилась недавно. Учительствовала где-то в другом районе, а в июле была переведена в это село. Кто она — никто толком и не знал. Поселилась учительница на квартире у колхозницы, редко показывалась в селе, была тиха, скромна, незаметна.

— Какая-то монашка, — таинственно шептала соседкам ее хозяйка, — слова от нее за неделю не услышишь. Иногда плачет, а раз — своими глазами видела — богу молилась!

Женщины терялись в догадках:

— Может, шпионка какая?..

Когда подходили фашисты, Любовь Ивановна была на диво спокойна, как будто это ее совсем не касалось.

Она что-то вышивала, быстро и сноровисто работая иголкой; иногда задумывалась, и ее большие умные глаза подолгу смотрели вдаль.

Когда село заняли немцы, ее как-то вызвал к себе Лукан:

— Человек вы никому здесь не известный. А я, как начальник, должен знать, кто у меня живет.

Он долго разглядывал ее паспорт, профессиональный билет. Документы были в порядке, выражение лица учительницы — спокойным. Учительница, и всё. Подумав, Лукан сказал:

— Пойдете в полицию, там посмотрят. Время теперь такое…