Тайна Соколиного бора, стр. 17

— Завтра напишешь. Ведь не будет он стоять каждую ночь.

— Что там — завтра! Сегодня нужно: и полицай стоит, и надпись появится. Взбесится, собака!

Мишке тоже понравилась Тимкина мысль, и он даже увлекся ею:

— Ловко! И полицай стоял, и партизаны побывали. И написать ему, знаешь, такое… страшное! Ну, хотя бы так: «Собака собаку сторожит, а все же…» Нет, не так…

Тимка ожил:

— «Лукан, собака, не поможет тебе ни гитлеряка, ни полицаяка, а ждет тебя хорошая дубиняка!» И еще что-нибудь такое, чтобы обоих в холодный пот бросило. Это уж я придумаю!

Мишка даже позавидовал тому, как ловко и быстро сочиняет Тимка, но сказал:

— Это длинно. Можно короче. Вот так, например: «Все равно повесим!»

Они еще немного поспорили, что именно написать на заборе Лукана, пока не пришли к выводу: в конце концов, не важно, что написать. Главным все же оставался вопрос — как написать.

— Да чего там долго думать! Поджечь, и всё. Пусть сгорит, гад! — Мишка сказал это так твердо и решительно, что у Тимки даже мороз прошел по коже.

— Поджечь, говоришь? А он все равно удерет, — неуверенно сказал Тимка.

Это было неубедительно, но как мог Тимка отважиться на такое страшное дело — поджечь дом!

Однако Мишка быстро отказался от своего предложения:

— Нет, поджигать нельзя.

— Почему? — В голосе Тимки слышалось не только удивление, но и облегчение.

— Дом такой сгорит, а разве он его собственный? Это же колхозная аптека. Наши вернутся, а тогда что? Опять строить? И так все село сгорело…

Тимка был с этим согласен, но не мог примириться с мыслью об отступлении.

— Так как же, так и не написать? Дело твое. Если не хочешь, сам напишу. Думаешь, испугаюсь? Бойцы вот на фронте каждый день воюют и к врагу пробираются — и не боятся. И я не испугаюсь. Подкрадусь и перед носом у него все равно напишу…

— Так и напишешь!

— А, говорить с тобой!..

Тимка, решительный и гневный, уже удалялся.

— Да подожди ты! — крикнул Мишка. — Храбрый какой! Сейчас что-нибудь придумаем. Надо же листовки разбросать. Знаешь как?

Тимка нерешительно остановился:

— Как?

— Пробраться потихоньку во двор со стороны огорода и бросить листовки. Полицай с улицы не услышит.

Тимка мгновение думал:

— Не годится! Написать тоже нужно. И обязательно на заборе!

Мишка сердился:

— А зачем?

— Ты знаешь как? Я придумал!

Мишка слушал невнимательно — тоже там, придумал!

— Ты зайди с другого конца улицы и закричи по-гусиному или кукушкой. Полицай обязательно пойдет в ту сторону, а я тем временем канавой, к забору — и раз-раз! Я в один миг!

Мишка подумал:

— Можно и так. Но смотри…

Тихо-тихо полз Тимка канавой. Крапива обжигала руки, о какие-то черепки и стекла он порезал колени и пальцы. «Опять мать заругает!» мелькнула мысль. Он вздрагивал, когда производил хоть малейший шорох, и все время не спускал глаз с полицая. Тому, очевидно, надоело ходить, и он сел на скамейку у ворот.

Казалось, уже кончалась долгая осенняя ночь, когда Тимка подполз к забору.

Небо над селом было по-осеннему прозрачным и усеяно мерцающими звездами. Нигде ни облачка.

Тимка уже начинал сердиться на Мишку. Подвел, наверное! И не куковал по-кукушечьи и не гоготал по-гусиному… Ну, пусть знает! Все равно Тимка не уйдет отсюда, пока не сделает своего!

Неожиданно ночную тишину нарушили какие-то звуки. Сначала несмело, приглушенно, а потом так громко поднялся в дальнем конце улицы гусиный гогот, будто там взбудоражили целый табун гусей.

Полицай насторожился, потом вскочил на ноги. Старательно прячась в тени хлева, он пошел на звуки. Постоял немного на углу, прислушиваясь, потом, когда гогот повторился, исчез за хлевом.

Не раздумывая, Тимка перебросил в огород пачку листовок и припал к забору. Кусочек мела забегал по шероховатым доскам…

Через минуту он, пригибаясь, полз назад. Уже не гоготали гуси. Все отдаляясь, к нему доносилось печальное «ку-ку».

Тимке хотелось петь, и он повторял:

Куковала кукушка осеннею ночью.
Чтоб тебе, Лукан, повылезли очи.

Над селом снова воцарилась тишина.

Лукан тревожится

Уже не одну ночь Лукан спал тревожно. От кошмаров и загадочных снов он вдруг просыпался, весь облитый холодным потом. А проснувшись, долго, иногда до самого утра, не мог заснуть.

И чего бы, казалось, беспокоиться? Почему бы не спать и не набираться сил и здоровья? Ведь он достиг того, о чем мечтал: перешел на легкий господский хлеб, получил после отъезда Отто неограниченную власть над селом. Жил он теперь в доме, где до войны была сельская аптека. Аптека, как сказали немцы, была теперь селу не нужна, а потому все баночки и пузырьки с непонятными надписями жена и дочка Лукана свалили в корзины и вынесли на чердак. Бывшая аптека приобрела вид настоящей, хорошей квартиры. Остался только запах, от которого никак не удавалось избавиться. Может быть, этот запах отнимал у Лукана сон и покой?..

О нет. Не это, не это его тревожило. Вот уже на протяжении двух недель он был принужден рано вставать, брать мокрую тряпку и выходить на улицу. Каждый раз ему там хватало работы. Нужно было осмотреть двор и изгородь и собрать белевшие на земле и засунутые между досками забора и ворот листовки. Нужно было старательно вытереть надписи, сделанные мелом или обыкновенным углем. Мел и уголь глубоко въедались в шероховатые доски, и стереть надписи было трудно.

Лукан уже так старательно натер часть забора, что она блестела, как паркетный пол или школьная классная доска, но надписи появлялись каждый раз на новом месте, словно тот, кто писал, преследовал единственную цель — заставить Лукана натереть до блеска весь забор.

Содержание надписей было старосте крайне неприятно. В листовках речь шла об изменниках и ничего не говорилось о самом Лукане, а надписи относились целиком к его персоне. В стихах, написанных ровным и аккуратным почерком на воротах, слова «Лукан-хитрец» рифмовались со словами «подлец» и старосту просто называли «гадом косопузым», «продажной шкурой», «кровавым палачом». Можно себе представить, какое впечатление это производило на сельского «правителя»! Бессильный скрыть свой гнев, с кислой миной на лице, он каждое утро читал злые послания неведомых авторов.

Когда очередная надпись предупредила старосту, чтобы тот собирался на виселицу, потому что приближается день расплаты, Лукан совсем растерялся. Надо было принимать какие-то меры…

Он перебирал в памяти всех жителей, отмечая особенно неблагонадежных. Оказывалось, что неблагонадежными были все. Днем полиция уводила из села нескольких человек, а некоторые исчезали из села сами. В такие дни Лукан ждал утра с облегчением. А утром — вот беда! — снова листовки и снова надписи. И так каждый день.

Он попробовал поставить у ворот полицая. Но или тот проспал, или так чисто работали неведомые руки — во всяком случае, надписи появились снова и были еще более назойливы и дерзки. Подумать только: «Не поможет тебе, Лукан-собака, ни полиция, ни гитлеряка! Хоть круть, хоть верть, а ждет тебя, гада, смерть!» И с десяток восклицательных знаков в конце…

Мог ли староста спокойно спать после всего этого?

В эту ночь он лег поздно. Нарочно хотел утомить себя, чтобы поскорее заснуть. Но только закрыл глаза, только задремал, как услышал — кто-то царапает оконное стекло. Посмотрел в окно, а там чье-то страшное лицо и дуло пистолета, направленное прямо на него. Ужас сковал Лукана. Хотел спрятаться, но ноги окаменели и совсем не слушались… Смерть заглянула в глаза! Он дико закричал… и проснулся.

После этого он не мог уснуть до самого утра. Сидел на постели, тяжело опустив руки, ходил по комнате, кряхтел, подозрительно смотрел сквозь щель на освещенный прозрачным сиянием луны двор, беспрерывно курил. Его так и подбивало выйти за ворота, посмотреть, что там делается. Но он сразу же испугался этой мысли. В сотый раз проверял, стоит ли в углу возле двери ружье, осматривал все засовы и затворы.