Собрание сочинений. Т. 5. Странствующий подмастерье. Маркиз де Вильмер, стр. 75

— Ну же, — продолжала мадемуазель де Вильпрё отрывистым и немного властным тоном, напоминавшим, как уверяли некоторые, тон императора, — извольте отвечать мне, мастер Пьер. Я, знаете ли, дорожу своим добрым именем, особенно в глазах тех, к кому отношусь с уважением. Почему вы вздумали отрицать, что я была влюблена в учителя латыни?

— Ничего я не отрицал. Я сказал только, что подобного рода предположение просто наглость и не таким, как они, судить о такой особе, как вы…

— Сказано весьма аристократично, господин Пьер, но я меньше аристократка, чем вы. Я, как вы знаете, стою за свободу слова, свободу печати, совести, словом — за всякую свободу. Было бы непоследовательно с моей стороны требовать для себя каких-то особых привилегий.

— Должно быть, я был неправ, высказываясь таким образом, но если бы все это повторилось, я ответил бы им точно так же. Я просто слышать не мог, как эти дерзкие болтуны произносят ваше имя.

— Ну хорошо, вы оправданы, только с одним условием — ответьте на вопрос, который я давеча вам задала: что вы видите дурного в том…

— Боже мой, да ничего я в этом дурного не вижу! — воскликнул Пьер, у которого сердце обливалось кровью от этой игры. — Если вы собираетесь выйти замуж за ученого, это ведь не менее почетно, чем выйти за банкира, генерала или герцога…

— Значит, будь это правда, вы не стали бы вступаться за меня, а напротив, осуждали бы?

— Осуждать? Вас? Я? Да никогда! В вас так много возвышенного… Вам простительна небольшая причуда…

— Ну что ж, я удовлетворена вашим ответом, и мне нравится ваше суждение относительно «моей истории» с учителем. Никто из моих знакомых не способен был бы, пожалуй, возвыситься до подобного отношения к этим вещам. Как удивительно, мастер Пьер, вот вы никогда не видали так называемого света, а разбираетесь в нем лучше, чем те, кто его составляет. Опираясь на одну только логику и житейскую мудрость, вы верно уловили то, в чем заблуждаются большинство мужчин и женщин нашего времени.

— Что же это такое, позвольте спросить? Выходит, я заговорил прозой, сам того не ведая [121]?

— А вот слушайте. Нынче в моде романы. Светские дамы зачитываются ими, а затем, как могут, разыгрывают их в жизни; только в жизни все не так, как в книгах. На тысячу любовных историй, притязающих на пылкую страсть, вряд ли найдется хоть одна, где речь действительно шла бы о любви. Во всех этих скандальных историях — похищениях, дуэлях, браках, заключенных против воли родителей, — подлинной любви не больше, чем было у меня по отношению к наставнику моего брата. Тщеславие надевает всевозможные личины; люди губят свою карьеру, женятся, стреляются только для того, чтобы о них говорили. Поверьте мне, истинная любовь скрыта от всех, настоящие романы — это те, о которых никто не подозревает, истинные страдания переносятся молча и не нуждаются в сочувствии или утешениях.

— Так, значит, эта история с учителем… все это неправда? — вырвалось у Пьера, и в голосе его прозвучало такое мучительное беспокойство, что мадемуазель де Вильпрё улыбнулась.

— Если бы все обстояло в ней так, как рассказывают, — отвечала она, — поверьте, никто бы и не знал о ней. Потому что, если бы в самом деле я любила этого молодого человека, то одно из двух — либо он был бы достоин меня, и тогда дедушка не стал бы противиться моему выбору, либо мое чувство было бы заблуждением, и тогда дедушка открыл бы мне глаза. А уж в этом случае, я полагаю, у меня достало бы сил не выказывать ни ложного стыда, ни отчаяния, и никто не имел бы удовольствия наблюдать, как я бледнею и чахну. Но во всяком вымысле всегда есть частица правды, есть она и в этой истории, и об этом я вам сейчас расскажу. У моего брата действительно был учитель латыни и греческого, который, как уверяют, не был силен ни в латыни, ни в греческом, но это было неважно, поскольку мой брат не желал учить ни того, ни другого. Мне в ту пору было лет четырнадцать, не больше, и время от времени я просто из сострадания к этому несчастному учителю, зря терявшему у нас свое время, брала уроки вместо Рауля. Через год я знала немногим больше своего наставника, то есть не слишком много.

В один прекрасный день за обедом я заметила, что учитель, хоть и не страдает отсутствием аппетита, как-то странно вздыхает всякий раз, как я предлагаю ему какого-нибудь кушанья. Я спросила, что с ним, на что он ответил, что тяжко страдает; тогда я стала расспрашивать, что у него болит, не подозревая, что это было любовное объяснение. Назавтра я обнаружила в своей латинской грамматике странную записку, сплошь состоявшую из восклицательных знаков, и отнесла ее дедушке, который очень над ней смеялся и посоветовал мне сделать вид, будто я ее не читала. В тот же день он имел с учителем продолжительную беседу, после которой тот уехал. Уж не знаю, кто, то ли в свете, то ли в людской, сочинил по этому поводу целый роман, где речь шла о семейном скандале, жестоком и унизительном изгнании учителя и моем отчаянии. А дело объяснялось просто: дедушка дал этому молодому человеку небольшое политическое поручение в Испании; тот выполнил его, как выполнил бы всякий другой; по возвращении он был принят в нашем доме так же доброжелательно, как и прежде, словно и не сделал ничего такого, за что его не следовало принимать. Между нами никогда не было речи о той записке, а других он мне не писал. Я даже думаю, он просто забыл об этой истории, потому что не раз слышала, как он безжалостно высмеивает тех, кто отваживается ухаживать за женщинами. Впрочем, это очень славный молодой человек, я весьма уважаю его, хотя у него есть слабости, которые меня смешат, и, сдается мне, вы относитесь к нему совершенно так же.

— Да разве я его знаю? — спросил пораженный Пьер.

Тогда Изольда с лукавым видом провела пальцем по своим щекам, как бы рисуя на них густые бакенбарды Ашиля Лефора. Она не добавила к этому ни слова и только с хитрой, шаловливой улыбкой приложила палец к губам. В эту минуту искреннего веселья она предстала Пьеру в новом, неизвестном ему дотоле очаровании. Ему сразу стало тепло на сердце от дружеского доверия, которым она только что его одарила.

ГЛАВА XXIX

Мы подошли в нашем повествовании к тому решающему моменту эпохи Реставрации, когда деятельность тайных обществ буржуазии уже приближалась к своему концу. Если читатель в свое время со вниманием отнесся к бегло набросанному нами портрету графа де Вильпрё, он, должно быть, уже догадывается, к какому из четырех лагерей карбонаризма примыкал этот прожженный политик; это позволит ему легче понять, как случилось, что этот скептик, этот хитрый, неверный и осторожный человек решился покинуть проторенную дорожку официальной политики и пуститься в заговоры.

Разумеется, граф был слишком тесно связан с историческими традициями Франции (будь то Франция старого режима или эпохи революции), чтобы стать приверженцем какого-либо иностранного принца, или, точнее говоря, принца Оранского [122] (раз уж приходится называть по имени этого претендента на французский престол). Господин де Вильпрё предоставлял другим составлять заговоры в пользу этого персонажа. Некоторые из ныне здравствующих государственных мужей — пэров, министров, депутатов, — жившие в ту пору изгнанниками в Бельгии, вознамерились тогда присоединить последнюю к Франции, вручив скипетр конституционного монарха бельгийскому принцу. Они полагали свергнуть таким путем Бурбонов с помощью Севера. Когда-нибудь история познакомит нас с теми учеными записками, которые они слали русскому императору, расписывая достоинства своего кандидата. Голландец этот не вызывал, однако, симпатий графа, несмотря на огромные усилия, которые потратил некий профессор-эклектик [123], пытаясь уговорить его. Сей профессор, отправившись во время каникул на разведку в Германию, тоже вообразил тогда, что нашел в Голландии будущего французского короля.

вернуться

121

Выходит, я заговорил прозой, сам того не ведая? — Намек на реплику Журдена, героя комедии Мольера «Мещанин во дворянстве» (д. II, явл. VI).(Примеч. коммент.).

вернуться

122

Принц Оранский (1792–1849) — сын короля Нидерландов Вильгельма I; с 1840 по 1849 г. — король Голландии.(Примеч. коммент.).

вернуться

123

По-видимому, Жорж Санд намекает на Виктора Кузена (1792–1867), французского философа, создателя так называемой эклектической философии истории, в 1840 г. бывшего министром общественного образования. Однако сведений о том, что Кузен одобрительно относился к идее возведения принца Оранского на французский престол, у нас нет.(Примеч. коммент.).