Избранное (сборник), стр. 57

Ну, он только собрался, тут все готово… баржа огромная, ну, как…

И ни одной… Ну, действительно, как… Ну, точно…

Он уже поднял платок, мы думаем: ну… Бинокли…

Тут кто-то как заорет: «Стоп… Прошу…»

А главный в мегафон: «Кто крикнул «стоп»? Мне интересно, я сейчас из нее… Каждую слушать… Мы ж баржа… Нас же несет… Чем я этот «стоп»? Об какие берега?.. Уволю…»

А младший ему: «Я, в общем, на вас. На вашу баржу… На ваш канал… На всю вашу степь… Ты ж смотри, какая-то плывет… вещь…»

Глядят все, аж… Всплыл – тротил или тол, вся в проводах, никто и не знает, они же специалисты. Как она эту баржу догнала… Мы все на барже, она под баржой…

Цепляемся, как…

Если б не тот пацан, все б…

Я – начальнику: «Что ты орешь? Ты молись. Ты этого пацана, ты должен поцеловать… Это ж был бы полный… Ты б свою Дуську…»

Вот такая приключилась.

Лица прохожих

Хочу достойно ответить на обоснованные, хотя и беспочвенные жалобы иностранцев – «почему у вас люди хмурые?» У нас! Для них – «у нас», это – «у вас». Какие-то вещи не мешает уточнить перед тем, как ринешься в драку. Да! То есть нет. Хотя для неопытного взгляда – да. Прохожие озабоченные, в основном, в принципе деловые, как правило, и тихие. Иногда детский смех птичкой вспорхнет, на него шикнут, он упадет камнем, и снова тишина, наполненная гулом машин и шарканьем подошв. Но уже не в ногу, что хорошо, а вразнобой.

Как объяснить иностранцам? Прохожие озабоченные и невеселые. Это, конечно, сволочные магазины такое влияние имеют и дикие зубные врачи с плохими исходными материалами. То есть внутри наш человек все время хохочет, а наружу улыбнуться нечем. Особенно сельскому пожилому человеку женского пола. Такого количества никелированных зубов мир не видел, нам трудно в аэропортах контроль проходить, хоть догола разденься – все равно звенит. И дело не в низких урожаях, а в низкой квалификации сельских стоматологов. Поэтому они или трудовой рукой рот прикрывают, или мрачно смотрят вниз. Кстати, качество улыбки зависит от качества еды.

Бросаются в глаза тяжести, перемещаемые нашими людьми вручную на огромные расстояния. Опять же магазины. Где что дают – не знаешь. Деньги есть. И принимаешь тяжесть на себя. Поэтому в моде сейчас рюкзаки, которые не мешают носить кошёлки. Конечно, парадоксально видеть на улице такое ходячее противоречие, когда в магазинах – ничего, а торбы в руках пудовые. Это пчелиный труд – обойти все цветы, чтобы в деревню привезти то, что там производят.

И на лицах, конечно, озабоченность судьбой страны, которую разворачивают уже шестой раз в попытках поставить по течению. Так что лица действительно озабоченные. Даже лица писателей хмурые и суровые. Забота о будущем и тревога за прошлое. Глубокая мрачность и вечная хмурость свидетельствуют об истинном народном характере.

Да, нам пока нелегко порадовать приезжего туриста. Количество милиции, конечно, возбуждает, хотя это не значит, что они все действующие.

С другой стороны, частота, с которой хочется крикнуть «товарищ милиционер!», не уменьшается. Весь народ мечется в поисках милиции и какого-нибудь начальства. В крови несем: «увидел – сообщи». Выросли со словами «увидел – сообщи».

Почувствовал – сообщи в газету. У кого-то заподозрил – сообщи в КГБ. У себя заподозрил – сообщи врачу.

Мы сообщаем, а там мгновенно – штаб ликвидации… Не так чтоб ликвидировать, как поделить ответственность.

Повышенная мрачность населения порождает мрачность животных. Корова хмурой не рождается, она ею становится. Где ее нос, а где ее корма? Хмурые, мрачные уличные собаки, также озабоченные жильем и кормами. Все чаще на воротах: «Вход воспрещен, злая собака». То ли собака злая, потому что вход запрещен, то ли он воспрещен, потому что она такая злая.

И, конечно, у начальства, которого у нас впервые в мировой практике больше, чем подчиненных, хмурость является боевой практикой руководства массой.

Что значит достать до печени абсолютно равнодушного служащего? Значит надо его виртуозно оскорбить. Причем достать до печени и там оскорбить, будучи равнодушным или даже веселым самому.

Это происходит со словами: «А ну-ка, позови его, я сейчас при тебе с ним, извиняюсь, буду жить». Услышав такое веселое поручение, не подозреваешь, что культурный секретарь может так преобразиться.

А он преображается и виртуозно глубоко оскорбляет чужое достоинство, откалывая от него целые куски. В ход идет самое сокровенное: и косой, и хромой, и неспособный, и «если вы думаете, что услуги, которые вы оказываете жене начальника, вас освобождают… и если вы думаете, что обед, на который вы меня позвали, вам дает… то я душу вашу видел и имел в гробу для всякого рода восклицаний».

Такой разговор порождает ответную хмурость, которая дикой грубостью расцветает в семье, где к тому же грубящий уже давно не является кормильцем, а такой же рядовой истец, как и его супруга, получившая втык от соседей за шум после одиннадцати.

Эта всеобщая атмосфера вздрюченности, построенная на незащищенности, попытках допугать до конца, тоже отражается на лицах и так расстраивает наших капиталистических друзей из-за зеркальных стекол автобуса. Кстати, и у них рожи перепуганные. Но об этом потом.

Одеты мы путем разных махинаций уже неплохо.

Едим кое-что… Но это не при дамах.

А хмурость и грубость бросаются в глаза.

Советы врачей, что, мол, увидев пустую аптеку, пересильте себя и улыбнитесь, или, услышав грубость, улыбнитесь в ответ, осуществляются с трудом. А тут выясняется еще одно обстоятельство. Большая приверженность верхов и низов к тишине. У нас всегда на чей-то смех или пение выскакивают пыльные мышеобразные старушки: «Тсс-с! Тихо! Тихо!» – и вскакивают обратно.

– Что такое? Что за ё… еще попробуем. А-а-а!

– Тсс-с! Тихо! Тихо!

Из всех подвалов, подворотен, чердаков, мусорников: «Тихо! Тише!»

Так и хочется спросить:

– Ребята, чего-то вы там делаете? Спите все или чего-то измеряете? Вам зачем такая тишина нужна? Вы что все при смерти, а?

– Тихо, ты, не видишь тут!

– Что, что происходит, ребята?

А ничего не происходит.

Начальство ради тишины вообще жизнью жертвует. Им, если все тихо, и премию дают, и всяческие надбавки. Это от них идет шипение: «Тсс-с! Тихо!» – и нам передается: «Тсс-с, тихо, тихо чтоб!» Тихо – значит хорошо. Такой у них девиз. Поэтому им нравится кладбище. Поэтому они так любят чествовать покойников. А освети прожектором – все замашут: – Тсс-с, выключи! Тихо чтоб и темно…

А теперь пришла пора объяснить иностранцам. Им надо сказать так: «Хмурость и мрачность свидетельствуют о надежде, овладевшей массами. В то время как веселье и хохот сообщают, что такой надежды больше нет!»

Прохожая обратилась ко мне

Прохожая обратилась ко мне на улице:

– Вот сволочь! Эти туфли нельзя носить. Клянусь. Я ей верну их со скандалом. Она еще меня вспомнит.

Я сказал:

– Стоит ли из-за этой стервы переживать!

– Чтоб у нее столько волос выпало, сколько она мне неприятностей сделала. А я ей не могу.

А я сказал:

– Вы же порядочный человек.

А она сказала:

– Вы разве меня знаете?

А я сказал:

– Нет.

Тогда она сказала:

– И я вас не знаю. Идите себе! Что за манеры?!

Давайте в августе…

Вы не хоронили в августе в Одессе? Как? Вы не хоронили в августе в Одессе, в полдень, в жару? Ну, давайте сделаем это вместе. Попробуем – близкого человека. Давайте.

Мы с вами подъедем к тому куску голой степи, где указано хоронить. Кладбище, мать их!..

Съезжаются пятнадцать-двадцать покойников с гостями сразу. Голая степь, поросшая могилами. Урожайный год. Плотность хорошая. Наш участок 208. Движемся далеко в поле. Там толпы в цветах. Все происходит в цветах. Пьяный грязный экскаватор в цветах все давно приготовил… Ямки по ниточке раз-раз-раз. Сейчас он только подсыплет, подроет, задевая и разрушая собственную работу. У него в трибуне потрясающая рожа музыкального вида с длинными волосами. Лабух переработанный. Двумя движениями под оркестры вонзается в новое, руша старое, потом, жутко целясь, снова промахивается, завывая дизелем под оркестры. Дикая плотность. Их суют почти вертикально. Поют евангелисты. Высоко взвывают евреи. Из-за плотности мертвецов на квадратный метр – над каким-то евреем: «Товариши, дозвольте мени, тьфу, а де Григорий? Шо ж ви мене видштовхнули, товариши?»