Тайна Староконюшенного переулка, стр. 14

— Да что ты! Номер кто-нибудь?

— Нет, не помер… Наоборот!

— Как это наоборот?

— Дмитрий Валерьянович знаете кто? Это дедушка ваш!! Барынин отец! Вот убей меня гром! Чтоб мне всю жизнь снились мертвецы и гадюки!

— Ты с ума сошёл! — воскликнул Мишель. — Кто тебе сказал?

— Трофим! «Для того, говорит, от барчука скрывали, что это дед его, чтоб мальчика на свой лад изломать. Барыню сломали, а за ней и на сына набросились! Да толку-то что? Их скородие оченно упрямый человек»… — Топотун подхватил с земли какой-то сучок и встал в позу. — А нынче старик-то палкой ка-ак стукнет! «Не позволю, кричит, портить будущее моему внуку! Не стану угодничать перед этой бронзовой фигурой с бакенбардами!» Это он про их скородие так, про батюшку вашего… Ну, тут было, тут было!..

Топотун так художественно изобразил Дмитрия Валерьяновича, что Мишель побледнел.

— Ох, вашбродь, я столько слов наслышался, что некоторые слова даже выговорить тяжело!.. «Фигура»… «бакенбарды»… Их скородия дома нет, Захар спрятался! Ну и буря! Я такой бури в жизни не видал! Ох, ворота отворяют, их скородие едут… Прощайте!

Мишель сел на кушетку и закрыл руками лицо.

Что за тайна висела над этим домом?

Зачем нужно было скрывать от Мишеля, что Дмитрий Валерьянович — его дедушка? Мишель чувствовал, что во всём этом виноват отец. Он хотел, чтобы Мишель рос как в коробочке, как птица в клетке, пока его не отдадут в руки военных воспитателей. И дальше он будет жить в стенах какого-нибудь военного училища, не видя ничего, что делается на воле…

Для Мишеля отец был всего лишь раздражительным начальником. Спорить с ним не полагалось. Плакать в его присутствии не разрешалось, за это ставили в угол. Весь холод, царивший в доме Карабановых, исходил от отца. Одного его взгляда было достаточно, чтобы Мишель замолчал и съёжился, как будто его обдало порывом морозного ветра.

Дмитрий Валерьянович совсем другой, добрый и тёплый. И видно, что он многое в жизни испытал — такое, что Мишелю и не снилось и о чём в книгах не писали.

На портрете Дмитрий Валерьянович похож на маменьку — смуглое молодое лицо, тонкий нос с горбинкой, пышные волосы. Всё это исчезло. Много лет прошло. Только продолговатые чёрные глаза остались!

В двери заскрежетал ключ. Старик вошёл в комнату широкими шагами, за ним — мать.

— Здравствуй, Михаил, — улыбаясь, сказал Дмитрий Валерьянович, — теперь мы с тобой оба на воле.

Мишель бросился к нему, прижался лицом к его старому, потёртому сюртуку и выцветшему галстуку и отчётливо выговорил слово, которого до сих пор не было в его жизни:

— Дедушка!

*

Мишелю разрешили гулять по бульвару! Правда, не одному, а с Дмитрием Валерьяновичем, но всё-таки разрешили.

Мишель подозревал, что Елена Дмитриевна, без ведома папеньки, выпустила его за ворота карабановского особняка. Вообще в этом доме стало как-то светлее. Полковник редко бывал дома, а когда бывал, то молчал. На всех встречных он поглядывал угрюмо и презрительно, не отвечал на вопросы, не делал выговоров, а к себе в кабинет допускал только Захара-дворецкого.

На Мишеля надели прогулочное пальто, длинное, с пелериной, картузик, перчатки. Велели не открывать рот против ветра и в случае дождя немедленно возвращаться домой.

Ветра вовсе никакого не было. Был облачный августовский день. Кое-где на деревьях уже проглядывала ранняя желтизна.

На самом бульваре людей было немного — няни с детьми да две семейные пары. Зато за решётками гудел город: потоком ехали извозчичьи дрожки, барские коляски, тяжёлые телеги, гружённые товаром, шли пешеходы в пальто, плащах и шинелях, медленно двигались разносчики с кладью на спине.

Возле Арбатской площади толпился народ — всё больше мастеровые в обмятых войлочных шапках. Вели они себя странно: сойдутся, постоят, пошепчутся — и вдруг рассыплются в разные стороны, как воробьи, когда на них едет телега. И опять соберутся в другой стороне.

Мишель смотрел на всё это с восторгом, как путник, добравшийся до города из глухой деревни.

— Дедушка, о чём они там говорят?

— Не слышу, дорогой, о чём народ толкует. Надо полагать, о воле.

— А зачем они разбегаются? Ах, извините…

Поднялся небольшой ветерок. Мишель вспомнил о строгих правилах прогулки и сразу же закрыл рот. Но ветерок скоро кончился, и Мишель не удержался:

— Дедушка! Вы говорили, что вас когда-то насильно отвезли в Сибирь?

— Да, мой мальчик, — отвечал Дмитрий Валерьянович.

— А за что?

Старик ответил не сразу.

— Я был сослан, — сказал он наконец.

— Да за что же? Вы сделали что-нибудь плохое?

— Нет, Михаил, плохого я ничего не делал.

— Почему же вас выслали?

— Друг мой, — мягко отозвался старик, — слышал ты когда-нибудь о декабрьском восстании 1825 года?

Конечно, Мишель ничего об этом восстании не знал, да и во всей России немногие дети тогда о нём слышали, потому что говорить о нём было строго запрещено.

Дмитрий Валерьянович стал рассказывать. Говорил он тихо и неторопливо, но так интересно, что Мишель уже не мог оторваться от рассказчика и вцепился ему в руку обеими своими руками.

— Было это в Петербурге, тридцать шесть лет тому назад. Я тогда служил в гвардейской артиллерии, и, хотя мой полк в восстании не участвовал, я не мог бросить товарищей по тайному обществу и явился на Сенатскую площадь. Трофим был со мной, и это было наше последнее сражение. Мы хотели сделать Россию свободной, свергнуть царей, дать волю крестьянам… Мы стояли стеной со штыками и знамёнами, на морозе, возле памятника Петру Первому и отбили несколько атак кавалерии. К вечеру император, увидев, что мы не сдаёмся, двинул против нас артиллерию.

Дмитрий Валерьянович вздрогнул и выпрямился, словно на него снова были нацелены жерла пушек.

— Всё слилось в одном ударе, друг мой, — и визг картечи, и гром пушек, и морозный ветер, и падающие знамёна, и стоны раненых. Люди рядами повалились на снег под этим ударом… Император Николай начал царствовать.

Дмитрий Валерьянович глубоко вздохнул, и лицо его снова стало старым и серым.

— С тех пор я не видал Трофима много лет. Меня под стражей отвезли в кибитке за Байкал. Там я и жил в ссылке и оттуда приехал, сначала в деревню, а теперь и в Москву. Товарищей моих уже нет на свете. Трофим остался жив. Вот мы с ним и вспоминаем, как мы воевали… да смотрим на новых людей.

Старик кивнул головой в сторону площади.

— Дмитрий Валерьянович, это были герои? — прошептал Мишель.

— Да, дружок, среди них было много героев, но всех их приказано было называть преступниками, и тех, кто уцелел, и тех, кто был убит.

— Но теперь те, которые живы, получили свободу?

Дмитрий Валерьянович долго молчал. По проезду, мимо бульвара, рысью проехали вооружённые кавалеристы. Цокот копыт по булыжникам ещё долго был слышен вдали.

— Ах, господи, что же это? — послышался женский голос.

— Кажется, драгуны, — отвечал мужчина. — Да вы не беспокойтесь, в городе нет беспорядков, но скопления народа на улицах запрещены…

Дмитрий Валерьянович всё смотрел, смотрел и, наконец, очнулся.

— Да, дорогой мой, плоха та свобода, которую дают цари, — сказал он, — может быть, ты увидишь лучшую.

*

Вечером Мишель долго не мог заснуть. В полумраке детской при слабом свете ночника он представлял себе Сенатскую площадь в синих сумерках, вспышки огня возле пушечных жерл, визг картечи и чёрный строй людей, которые медленно отступали к Неве, оставляя десятки трупов на площади. И среди них был дедушка, тогда ещё молодой офицер, с той самой саблей и с тем самым пистолетом, которые потом годами висели в пыльном чулане. Когда-то это была тайна, об этом нельзя было никому рассказывать, да и детям об этом не рассказывали — о том, как храбро сражались первые офицеры и солдаты русской свободы!

СРАЖЕНИЕ НА ТВЕРСКОЙ ПЛОЩАДИ

В октябре Москва сереет. Падает лист на мокрых бульварах. Небо, которое летом кажется высоким над башнями и куполами, как будто спускается к крышам. Чёрный переплёт веток, стаи ворон на крестах, утром огни в окнах лавок, сыро, серо, неуютно. Но жизнь продолжается, грузовые подводы едут, толпа спешит, молотки стучат, разносчики кричат. Недаром говорят, что «Москва людей не боится, приходи да проходи».