Hollywood на Хане (СИ), стр. 5

В этом месте некий фанатик гор, любитель аскетической горной героики, определённо возопит: «ну, где же горы, Ян Рыбак, где обещанное и заявленное: где суровые кручи Тянь-Шаньские, где факелом полыхающий в закатных лучах неукротимый Хан-Тенгри?… Задрал ты нас, любезный, своими блинами!..»

Я отвечу ему не сразу. Я проскользну отрешенным взглядом поверх взъерошенной мальчишеской головы его и рассеянно пробормочу: «горы, да, горы… я скушал горы эти блинов за четыре московских дня, наполненных кружением и созерцанием…» Давайте же поговорим ещё немного о блинах, молодой человек. Горы, в сущности, для того и существуют, чтобы подчеркивать и оттенять вкус блинов, а если вы со мною не согласны, то вы, видимо, не всё ещё поняли о горах. И о блинах, разумеется…

Московские блины пекутся в небольших уличных лотках, — прямо на ваших глазах и в соответствии с вашим заказом. Сдобные руки лоточных баб раскатывают тесто, промазывают его слоем выбранной вами начинки и ловкими экономными движениями — раз, два, три!.. — сворачивают в упитанный хорошо промасленный блин, точно младенца пеленают… Каждый раз, я подолгу читаю список начинок, который ровно вдвое длиннее американской «Декларации Независимости», и к моменту, когда подходит моя очередь едва успеваю выбрать, а иногда и не успеваю, и тогда лоточная женщина смотрит на меня с раздраженным нетерпением, смиряемым лишь благородной сединой моих висков да нездешней неторопливой мягкостью обращения…

Московские блины бывают, если восходить от простого к сложному: с ничем, со сметаной, с творожком обычным, с творожком сладким, с шоколадной пастой, с голландским напрочь изрешеченным сыром, с ветчиной, гибридные: с ветчиной и сыром, склеенными вместе в греховном союзе, с курятиной, с лесными грибами, с мёдом, с ягодами, с имбирной начинкой и с начинкой из сухофруктов, со старославянской рыбой севрюгой, с красной икрой и, наконец, блин «Богатырский», многослойный и навороченный, — наш русский ответ «Большому Маку»…

Один из дней я посвятил московским пригородам-лесопаркам. После душной Москвы, разогретой страстями человеческими до невыносимого градуса, прохладное ясноокое Коломенское светлит сердце и радует глаз. По нетоптаным изумрудным лугам бродят стада белоснежных церквей, колокольни клонятся навстречу ветру и облакам и роняют наземь свои колокола. Юные художницы, разметав вкруг себя мольберты и мелованные листы, хмурят бровки в попытке передать неуловимое. Подмосковная природа рисована акварелью, что особенно заметно глазу, привыкшему к плотному, маслом писанному левантийскому полотну. Калина красная, шукшинская обрамляет памятники зодчества, сработанные без единого гвоздя, поскольку — белокаменны… Невозможно не фотографировать, невозможно не плакать над нафотографированным…

Большей частью, Коломенское населено едва заглянувшими в этот мир младенцами да стоящими на его пороге лицом к выходу стариками. В будень и тех, и других не много: одна бабуля на гектар богомольного пространства, один младенец на километр колясочного пробега. Я подолгу наблюдаю, как в прозрачных лиственных аллеях молочные мамаши беседуют со своими колясочками, укачивают невидимого собеседника на мягких рессорах, предлагают ему белую грудь, слегка прикрывшись от завистливого проходимца кружевной полою блузки. Строгий окладистый дед ковыряет листву коренастой тростью, трусит деловитая собака, тряся колтунами. Меня обволакивает светлая ностальгия по чему-то, никогда не случавшемуся в моей жизни, по кому-то томительно необходимому, никогда не оказывавшемуся со мною рядом. Я присаживаюсь на почерканную подростковым ножиком лавку, и у самых ног моих слетевший с клёна холёный голубь кружит напористый танец вкруг изнеможённой, заранее сдавшейся голубицы.

Я стал чувствителен к одиночеству, как становится чувствителен к холоду единожды обморозившийся. На московских проспектах мне верилось в любовь: скорее случайную и мимолётную, чем вечную, скорее физическую, чем духовную и душевную… а в Коломенском верится лишь в молчаливые посиделки на лавочке, в светлую старость у полупрозрачного оконного пузыря, в запотевший графин на кружевной застиранной салфетке.

Disclaimer

Пытаясь сейчас, спустя год после окончания нашей киноэпопеи, реконструировать на бумаге характеры и события, я понимаю, что многое, увы, утеряно безвозвратно… Так что же мне делать? Покорно опустить руки, отодвинув в сторону истекающую желанием клавиатуру? Кормить тебя, дорогой мой безответный читатель, тощей соломкой строгих фактов, которые, по большому счету, так ли важны тебе, не имеющему возможности их проверить? Нет, нет и нет — я выбираю иной путь: я дам себе волю, — я распущусь и распоясаюсь: я распахну шлюзы своей фантазии, дабы необузданные потоки её нахлынули и заполнили собою пересохшие провалы памяти…

Поскольку рассказ мой населён не какими-то выдуманными персонами и фантастическими персонажами, а вполне конкретными, зачастую серьёзными, известными и уважаемыми людьми, я заранее извиняюсь перед ними за фразы, которых они не произносили, улыбки и проклятия, которых не роняли, жесты и поступки, которых они за собой не помнят. Отнеситесь к этому рассказу с юмором и всепрощающим пофигизмом, поскольку автор его доброжелателен вообще и к вам в частности. Надеюсь также на то, что и для вас этот год не прошел безнаказанно, а потому, прежде чем разразиться праведным «как он себе это позволяет!..», вы будете долго и задумчиво чесать затылки в попытке понять было ли, не было ли… В некоторых особо проблематичных для меня случаях я, возможно, изменю ваши имена и фамилии, но всегда приятно и созвучно, не обидным образом, — так, что вы не только узнаете себя с радостью, но, вероятно, захотите поменять свои настоящие имена на мною придуманные.

Да и относительно себя самого я допущу некоторую вольность, смешав времена и события — эти краски в палитре писателя — таким образом, что не отличите вы правду от вымысла, и, следовательно, оба зайца будут уложены единым выстрелом: рассказ не потеряет в живых кровоточащих подробностях, а я избегну неприятного мне излишнего самообнажения, оставаясь как бы в полупрозрачной душевой кабинке.

Вообще же, проблема эта не нова и известна многим пишущим автобиографические опусы, путевые заметки и прочие литературные тексты, в которых фигурируют живые конкретные личности, зачастую (и это самое трудное!) хорошие приятели и друзья автора, о которых бывает просто невозможно написать то, что ты думаешь о них на самом деле, ибо в пустыне останешься… Если же писать о них корректно, гладить по шелковистой шкурке и величать «афроамериканцами», то будет ли это интересно потенциальному читателю, живой и голодный ум которого жаждет остро заправленного блюда, кровавого бифштекса, а не жидкой овсяной кашицы. Да и мне самому скучно и противно такое дешевое кашеварство — тьфу!..

Сходил я с друзьями на пик Ленина в недалёком 2006-м. Восхождение было простым, успешным, без достойных упоминания приключений. Погода баловала, здоровье не подвело, ну а в остальном — обычное поливание потом безбрежных, снежных, безнадежных… Как осенний грипп: тяжело и противно, но, в общем, без осложнений… Отношения с принимающей стороной не сложились, и впервые в жизни, вернувшись с горы, я увяз не в обычных сладострастных забавах: разборе фотографических завалов и тканье словесных узоров, а в склочной и мерзостной разборке, изрядно омрачившей мне удовольствие от удачного восхождения. Многочисленные друзья, в компании которых я покорял «самый доступный семитысячник мира», требовали от меня летописи, живого и красочного полотна наших побед и поражений, а я не находил в этом мероприятии ничего, на чем не скучно было бы задержаться глазу. Ничего, кроме людей. Их самих — моих друзей и приятелей. Я люблю их всех, ей богу, и отношусь к ним просто и естественно, принимая их со всеми их недостатками (за теми нередкими исключениями, когда достали, блин, и сил моих больше нет!..), но глаз мой поражен и отравлен осколком дьявольского зеркала, и не только примечает всё забавное, земное, неловкое — то есть: простительное, но неудобопроизносимое — в их характерах и повадках, но только это и находит интересным и стоящим переноса на бумагу.