Hollywood на Хане (СИ), стр. 33

Валера выспрашивает его о состоянии нижних склонов и получает осторожное добро на спуск. Мы могли бы остаться в первом лагере до утра, а утром быстро сбежать вниз по смёрзшемуся снегу да со свежими силами, но притяжение базового слишком велико, — слишком велико желание покончить со всем этим сегодня же, не откладывая в долгий ящик. Вот так и случается в горах большая часть «нелепых смертей» — от желания сократить себе дорогу к теплу и уюту…

Валера выходит из лагеря впереди меня. Он катится вниз вдоль перильной верёвки уверенно, как плуг, — откидывая в отвал пласты свежего снега, а на меня навалилась парализующая усталость, я спотыкаюсь на неверных ногах и подвисаю на перилах… Валера терпеливо ждёт меня на станциях, хоть я и уговариваю его бежать вниз, не задерживаясь. И даже когда мы выходим на открытый склон — последние пятьсот метров вязкой снежной каши, — и сразу же выясняется, что скорость его спуска втрое превышает мою, он продолжает со мной спорить: он ни за что не хочет оставить меня одного, хотя в случае схода мокрой лавины никто из нас не сможет помочь другому — это была бы верная смерть обоим… Бессмысленный, абсолютно иррациональный жест с его стороны, но знаете… после такого жеста, мне уже ничего больше не нужно знать о человеке.

Сбежав, наконец, вниз к безопасным холмам морены, долгие сорок минут Валера наблюдал за моим мучительным сползанием по склону. Ноги отказали мне: они подламывались, как суставчатые ходульки новорожденного жеребёнка… Набившиеся в кошки килограммы липкого снега треножили меня, и я летел, соскальзывал, перекатывался, лежал, собираясь с силами, вставал на ноги и снова заваливался.

Я знал, что должен бежать вниз, как можно быстрее, я спиной чувствовал нависшие надо мной массы снега, словно гора наклонилась и дышала мне в затылок, но я ничего не мог поделать с предавшим меня организмом.

Я ненавидел эту гору — изобретательную, изощрённую, тщательно продумывающую во всех деталях механизм своей мести, играющуюся со своей жертвой в «кошки-мышки». Я ругал её: сперва, выбирая выражения, помня, с кем я имею дело, но, по мере того, как меня захлёстывали ненависть и бросающее вызов презрение, выражения мои крепли, сметая все и всяческие границы.

В какой-то момент меня пронзило острое ощущение конца игры… Всё происходившее со мной до сих пор вдруг выстроилось в логическую цепочку, ведущую к неумолимому финалу: приближался конец фильма под названием «моя жизнь»… Все события последнего времени, нелепая убеждённость в том, что моё участие в этой экспедиции — это перелом и начало чего-то нового, все мои последовательные неудачи на этой горе, — всё это целенаправленно вело к одной единственной логически обусловленной развязке. Кто виноват, если признаки конца я принял за переломный момент и за признаки начала… В конце концов, за кульминацией чаще всего следуют развязка и титры, а не раскрутка новых занимательных сюжетов.

Я почувствовал себя голым и беззащитным на этом гигантском склоне, — раненным и безоружным… Гора раскладывала передо мной свои козыри с бесстыдством матерого шулера. Всё выглядело настолько откровенно, что холодела душа, и отчаяние переплавлялось в ярость: я проклинал эту гору, бросал ей вызов со страстью обезумевшего богоборца. Сила ненависти поднимала меня на ноги и вела вниз, и она же заставляла меня не оборачиваться в попытках умолить неизбежное. Даже когда я свалился на сырой камень морены, насквозь промокший и звенящий умытым железом, я не мог поверить, что гора отпустила меня: мне казалось, что это лишь очередной ловкий ход в игре, целью которой, несомненно, являлось прикончить меня.

Валера белел лицом в наступающих сумерках. Его колотило от холода.

— Я пойду?.. — вопросительно произнёс он.

— Да, конечно… Я должен тут немного посидеть… Спасибо, Валера.

Я сидел и смотрел на закат. Как по мановению волшебной палочки утих ветер, а снег перестал падать, словно его срезали большими небесными ножницами. Над волнистым безымянным отрогом тончали пушистые арки облаков, и вся картина — все горы, и небо, и ледник — была выкрашена в оттенки прощального розового… Чайный розовый сад, трепещущий кружевами листьев…

Всё менялось на глазах: облака расслаивались: самые тяжелые большими мохнатыми хлопьями выпадали в небесном растворе, укутывая собою вечерние горы, лёгкие нитчатые структуры устремлялись ввысь, а между первыми и вторыми толпились нерешительные перламутровые барашки. По склону, с которого я только что спустился, припухшими ранками тянулась цепочка следов.

Всё это было, — как воскресное мороженное, как сахарная вата, как любовь четырнадцатилетних: не хватало лишь гирлянды сердечек да россыпи фиалок по индевелому фону, не хватало канители…

Я подумал о том, что завтра будет хорошая погода, что вот она — заваривается сейчас в этом фарфоровом вечернем чайнике, но мысль эта не принесла с собой досады. Скорее — спокойное удовлетворение от того, что я понимаю пути и устройство мира, в который выслан на поселение…

Стремительно темнело, и столь же стремительно холодало. Я снял кошки и убрал в рюкзак обвязку. Отошел в сторонку и оставил роспись на листе закатного, стекленеющего снега. Вернулся к приютившей меня глыбе, допаковал рюкзак, приладил расхристанную во время безоглядного спуска одёжку и отрегулировал по-новому лыжную палку. Поднявшись на морену, я быстро нашел цепочку Валериных следов, отчетливо выделяющихся на свежем снегу. Если мне повезёт, и я их не потеряю, они доведут меня до самого лагеря даже в полной темноте.

Сперва, я спотыкался и потел, спеша угнаться за ускользающими сумерками, но вскоре стемнело, мне пришлось зажечь налобный фонарик, и спешить стало некуда.

Ночным следопытом петлял я по леднику, глазурованному светом луны и звёзд, тыкая световой указкой то вправо, то влево, пока не находил путеводную цепочку следов. Несколько раз цепочка прерывалась, теряясь в нагромождении камней или же на голых ледовых проплешинах, но, порыскав какое-то время, я всегда находил её снова. На противоположном берегу загорелась одинокая звезда, и я понял, что это луч фонарика. Он пометался зигзагом, ненадолго погас, затем загорелся окончательно и продолжал служить мне робким игольчатым маячком всё то время, пока я пересекал ледник. После того как, перепрыгнув через знакомую мне трещину, я понял, что между мной и лагерем нет больше серьёзных препятствий, я полетел прямиком на его свет, — тяжёло гружённый простуженный мотыль с изнурёнными крыльями.

С десяти метров меня окликнули. Это был Лёша…

— Ты в порядке?..

— В порядке.

— С возвращением!

— Спасибо. Всё кончилось, Лёша…

— Идём в столовую — там ужин полным ходом.

— Ты не ел ещё?..

— Не… Ждал вас с Валерой. Идём, Валера уже там.

— Спасибо, Лёша.

Я встал до рассвета и тихо выскользнул из палатки. Чистое глубокое небо без единой помарки обнимало молочную чашу Иныльчека, а над Мраморной Стеной, там, где должно было приподняться красное веко солнца, в небо устремлялись реактивные струи: словно Земля, включив могучий ионный двигатель, раскручивала себя навстречу солнцу и серебристому планетарному ветру.

«В честь чего салют…» подумал я, но наступающий день был настолько прекрасен, он начинался столь победоносным фейерверком, что не было сил на бесплодные сожаления. Сама природа утверждала себя этими космическими фонтанами света, и маленькому чуткому человеческому сердцу оставалось только перейти в её стан — раствориться в её красотах и разделить с нею сладость победы.

Стёпа и телескоп Хаббла

Стёпа решительно не мог заинтересовать меня, чуждого деревенской прозы и поэзии: серьёзный мужик из города Кумысска Чингизханской области, — незатейливо срубленный, долговязый, с неуклюжей мельницей рук… Он был самым неприметным ребром треугольника, широким и очевидным основанием которого служил Евдакум — каламбур и заводила, преуспевающий деловой человек нового постсоветского востока, парадоксальным образом ностальгирующий по советской власти, которая ни за что не позволила бы ему преуспевать… Другим ребром треугольника был Лёха — могучий парняга с бритой головой и гладкими мускулами профессионального вышибалы. Всё хрустело под Лёхиным каблуком, от него веяло матерком и ответом за базары. Нет ничего в этом мире, кроме горы Хан-Тенгри (и где-то тут глубинно правы, надо признать, Лёша с Гошей), что могло бы свести меня на короткую ногу с этой троицей. Мы были вылеплены из несмешиваемых и взаимно непроницаемых субстанций…