Нищета. Часть первая, стр. 28

Я очнулся в комнате, слабо освещенной керосиновой лампой. Я лежал на кровати. Проститутка, склонившись ко мне с чашкой в руках, кормила меня с ложечки бульоном. Тут же суетилась противная старуха, по-видимому, хозяйка этой комнаты. Приятный запах жареного мяса щекотал ноздри.

— Слава Богу, он пришел в себя! — воскликнула женщина. — Тетушка Гришон, несите бифштекс! У него просто-напросто в желудке пусто!

Тетушка Гришон, сделав то, что ей велели, проворчала:

— Ну и гость, нечего сказать! Вечно она кого-нибудь выкопает, эта непутевая Олимпия! Теперь она начнет подбирать бродяг в канавах и превратит мой дом в ночлежку для голодающих, пока окончательно меня не разорит.

— Ладно, ладно, — ответила женщина. — Оставьте меня в покое. Это мое дело!

Олимпия — так звали эту несчастную — подала есть. Мне было стыдно, и я хотел отказаться. Но мясо было таким вкусным, хлеб — таким белым, а я так проголодался! К тому же она сама разрезала мясо на кусочки и до того заботливо меня угощала, что я без дальнейших уговоров принялся за еду. О, как жадно я ел!

Сначала Олимпия очень обрадовалась, видя, как пустеет тарелка, потом испугалась и стала меня удерживать.

— Берегитесь, — предупреждала она, — вы заболеете! Остальное съедите после. Это все для вас.

Потом она стала фамильярной, начала говорить мне «ты» и воскликнула, обнажив в улыбке красивые белые зубы:

— Хватит, хватит, мой милый! Ты способен сожрать ослиный зад, даже не запив глотком воды!

Эта шутка поразила меня. Именно так говаривала моя бедная бабушка, нарезая мне огромные ломти черного хлеба и упрекая за чрезмерный аппетит. Подобная забота со стороны двух столь различных женщин, и вдобавок одна и та же грубая шутка — поистине странное совпадение!

Я взглянул на Олимпию. Передо мной стояла красивая брюнетка, высокая, гибкая. Взгляд ее темных глаз был мягок и ласков, в улыбке сквозила грустная насмешка; это трудно описать. В ее смехе слышались рыдания.

Я пытался вспомнить, где я уже слыхал такой смех; я, безусловно, слышал его. Он пробудил в моей душе какие-то смутные воспоминания. Лицо проститутки мне показалось тоже знакомым. Когда я смотрел на нее, сердце мое наполнялось жалостью. Наконец я понял: это падшее создание напоминало мою мать…

Я с любопытством огляделся вокруг. В комнате царил беспорядок, это произвело на меня неприятное впечатление. Видимо, в детстве Олимпия не испытала на себе влияния матери и никто не привил ей необходимых жизненных навыков. Очевидно, поэтому она и выросла такой.

Вполне оправившись, я хотел подняться и уйти. В комнате стояла всего одна кровать, и мне неловко было оставаться здесь долго. Но Олимпия уговаривала меня отдохнуть еще. Ей, дескать, доставляет удовольствие сидеть у постели хорошего человека и сознавать, что она приносит ему пользу. Она, мол, сразу увидела, что я человек честный. Ей хочется быть просто моей сиделкой; она просила не огорчать ее и не говорить, что я скоро уйду. Она готова, не смыкая глаз, всю ночь просидеть у моего изголовья.

Олимпия по-матерински ласково обращалась со мной, хотела убаюкивать меня песней, как ребенка. У нее был приятный и нежный голос. Я убедился в этом, когда она запела:

Однажды рыцарь молодой
Сказал прекрасной Иможине:
— Прощай! Я еду, ангел мой,
С врагом сражаться в Палестине…
Ты плачешь? Слезы льешь рекой?
Как ты прелестна даже в горе!
Придет возлюбленный другой
И эти слезы вытрет вскоре!

Она хотела начать второй куплет.

— Кто вас научил этой мелодии? — спросил я, глубоко растроганный наивной поэзией старой песенки, знакомой мне с детства.

Олимпия не ответила. Я повторил вопрос.

— Моя бабушка, — сказала она наконец и тяжело вздохнула. — О, бедная! Если бы она меня увидела!.. — воскликнула Олимпия, как бы про себя, и разрыдалась.

И тогда мне пришло в голову, что эта проститутка — моя сестра. Я уже не мог отделаться от навязчивой мысли и пожалел, почему не умер там, в подворотне. Отчего, боже мой, отчего эта ночь не стала вечной ночью?

Женщина все еще плакала.

— Вы из деревни X.? — спросил я и задрожал, боясь, что она скажет «да».

— Нет, нет! — резко ответила Олимпия. — Я из квартала Муфтар, слышите? В этих местах я никого не знаю. Я — из деревни X.? Смеетесь вы, что ли? Ха-ха! Он думает, что я из Оверни!

Олимпия умолкла. Меня охватило неизъяснимое волнение, я не решался вымолвить ни слова. Она отрицала, что родом из Оверни, и в то же время знала, что деревушка X. находится именно там. Как это объяснить? Чем больше я смотрел на проститутку, тем больше в ее чертах, во всем ее облике узнавал что-то близкое, полустертое временем. Под моим взглядом Олимпия опустила глаза, притворяясь равнодушной; но она побледнела и дрожала так, что у нее не попадал зуб на зуб. Ее испуг объяснил все. Она узнала меня. Это была моя сестра!

— Ваша сестра! — вскричал Огюст. — Возможно ли?

— Да, — ответил учитель. — Так я ее нашел…

XXIV. В арестном доме

Сознательный борец, революционер, знает, на что идет, и произвол властей его не удивляет. С этой жестокой силой он боролся. Быть арестованным под тем или иным предлогом после возвращения из ссылки кажется ему естественным. Но для того, кто вовлечен в борьбу человеческих страстей помимо своей воли и подобно листу, сорванному ветром, становится жертвой стихии, непонимание хода событий, участником которых он оказался, превращается в источник новых страданий.

Для обыкновенного человека его житейские горести и волнения потому и вырастают до масштабов катастрофы, что носят сугубо личный характер. И наоборот, для человека, пострадавшего за свои убеждения, все личное отходит на задний план: и тюрьму, и суд, и приговор он рассматривает, исходя из интересов защищаемого им дела. Первый всецело поглощен своим несчастьем, второй думает о грядущем.

Жака Бродара, сосланного лишь за то, что он, желая почтить память жертв террора, снял шапку перед повозкой с их трупами, искренне удивляла несправедливость властей. «Как это могло случиться, что меня вновь арестовали, после того как я был освобожден?.. — размышлял он. — Не сошел ли я с ума? Не подействовала ли на мой рассудок беда, приключившаяся с Анжелой? Или, может быть, все, что стряслось со мною, бред тяжелобольного?»

Происшедшее казалось ему каким-то страшным кошмаром, который в конце концов должен рассеяться. Вторично попасть в тюрьму, да еще ни за что ни про что — это уж слишком! Честный и добрый по натуре, он еще верил в справедливость. Бедняге казалось невероятным, что люди, вершащие суд и расправу, могут сознательно злоупотреблять своей властью. Несмотря на все, что ему говорили товарищи в Нумеа, Бродар склонен был считать приговор, жертвой которого он стал, скорее судебной ошибкой, нежели заведомым произволом. Разве французские судьи осудили бы отца семейства, зная, что он виновен? Нет, офицеры, члены военного трибунала не хищные звери!

Конечно, ссылка заставила Бродара совсем по-иному взглянуть на мир и на людей. Но все же в глубине души он остался оптимистом и не утратил веры в добро. Помилование примирило его с окружающим. Справедливость в конце концов восторжествовала, Жака восстановили в правах. Радость свидания с любимой семьей должна была возместить все, что отняли годы изгнания.

Но что тогда означает его теперешний арест, если только это не наваждение? И арест, и бесчестье дочери лишний раз подтверждают правоту его товарищей-революционеров, оставшихся в Нумеа: общество вконец прогнило, его надо основательно почистить и вымести из него весь мусор. Об этой великой задаче революции ему немало говорили в ссылке. Теперь он понимал…

В его душе клокотал гнев. Нет, это наконец слишком! Разве мало страданий доставил ему рассказ дядюшки Анри, столь неожиданный и ужасный?