Нищета. Часть первая, стр. 21

Пользуясь тем, что женщины вцепились друг другу в волосы, а Анжела добросовестно колотит непрошеного гостя, Николя, желая уравнять шансы на победу, покинул поле битвы, подбежал к окну и дал свисток. Звук его потонул в общем шуме. Сыщик свистнул вторично. От стены отделилось несколько теней, и, если бы не содом, царивший в комнате, вскоре можно было бы услышать шаги на лестнице.

Дверь распахнулась. Ворвались агенты полиции нравов и набросились на женщин. Олимпия громко вскрикнула, увидев, как Анжела бьется в руках дюжего полицейского. Она пыталась говорить, объясняла, что подруга ее — не проститутка, что у нее нет билета и что агенты не имеют права…

— Нет билета? Тем хуже! — ответил один из них.

— Тогда налицо двойное нарушение: ночной дебош и недозволенный разврат.

Но Олимпия уверяла, что Анжела ни в чем не виновата.

— Заткни свою глотку, надоела! Объясняться будешь в участке! — оборвал ее полицейский.

Он толкнул Олимпию и хотел ее увести. Но та, предвидя, что произойдет, оказала отчаянное сопротивление. Решив, во что бы то ни стало защитить Анжелу, она кусалась, как разъяренная тигрица. Но полицейским удалось ее повалить: один придавил коленом грудь несчастной и заткнул ей кляпом рот, другой связал ей руки. Лишив Олимпию возможности сопротивляться, они вдвоем выволокли ее из комнаты. Вслед за ними третий полицейский вынес полумертвую Анжелу. В схватке она потеряла чепец, и ее длинные распущенные волосы свисали до ступеней лестницы. Амели молча брела сзади.

Оставшись с приятелем, Николя закурил сигару и сказал:

— Мы поработали на славу! Теперь и на Почтовой, и на Иерусалимской раскошелятся!

Они ушли. Ребенок остался один.

XIX. Самоубийство

Отомстив за сестру, Огюст бежал; люди, пришедшие на помощь Руссерану, не успели его заметить. Сам не зная, куда идет, он направился в сторону городских укреплений. В его душе, полной ужаса, звучал голос потрясенной совести: «Я убийца, убийца!» Это казалось ему страшным; невероятным…

Всю ночь юноша бродил по полям, преследуемый жуткими видениями. В каждом шорохе ему чудился предсмертный хрип его жертвы; каждый куст, встававший из мрака, казался полицейским.

К утру, дрожа от холода, изнемогая от усталости, он очутился на равнине Вертю, поблизости от Пантена [22], и присел на поваленное дерево у канала Сен-Мартен. Место было открытое, и Огюста в его холщовой блузе ветер пронизывал до костей. На него жалко было смотреть. Он сознавал, что находится вне закона; любой был вправе его задержать, донести на него, выдать полиции. Он совершил злодеяние. В этом легко было убедиться, взглянув на его блузу, испачканную кровью. Огюст снял ее и бросил в воду, медленно струившуюся у его ног. Но и на рубашке тоже виднелись большие красные пятна. О ужас, кровь просочилась насквозь, ею были замараны даже его руки… На мгновение он подумал, не броситься ли ему самому в канал, как он бросил туда блузу, не избавиться ли разом от всех мучений? Вода смыла бы эту кровь, обжигавшую его… Впрочем, утонуть все равно бы не удалось, так как он умел плавать. И ничто не в состоянии было снять с его души тяжкого гнета — мучительного сознания того, что он убийца и мертвого не воскресить…

Что же ему делать? Либо все время скрываться, либо отдать себя в руки правосудия. Если выбрать первое — не на что будет существовать. Если выбрать второе — придется сказать, почему он убил Руссерана, и тогда во всех газетах напишут о позоре Анжелы. Об этом узнает отец: ведь в Нумеа [23] ссыльные тоже читают «Монитер» [24]…

Потрясенный горем, сознавая всю безвыходность, весь ужас своего положения, Огюст решил, что только в смерти спасение от тюрьмы и от всего, что с ней связано. Он снял с себя шарф, внимательно его осмотрел, скрутил для прочности вдвое, перекинул через толстую ветвь и, держась за оба конца, подтянулся на руках, желая убедиться, что шарф его выдержит. Он повторил этот опыт несколько раз; шарф не порвался. Уверенный в успехе своего замысла, Огюст вновь присел на ствол и огляделся.

Погода, переменчивая, словно капризная женщина, внезапно улучшилась, как это часто бывает в марте. Небо стало голубым, и солнце залило равнину потоками света и тепла. На деревьях, окаймлявших канал, уже распустились почки; из-под откоса, на вершине которого сидел Огюст, доносился запах фиалок. Вдалеке на горизонте зеленел лес Бонди и изумрудная озимь пушистым ковром устилала равнину.

Глядя вокруг, юноша думал: «Придет весна, но я не увижу ее; не слыхать мне больше и лепета сестренок, похожего на щебетанье птиц; расцветет сирень, а я буду медленно гнить в земле… Бедная мама позовет меня, но я не услышу… Мне осталось жить меньше, чем этим травинкам. Почему? Потому что я — убийца. В ярости я убил человека. Мой гнев был справедлив, но справедливо и то, что я умру, раз от меня все отступились… Да, я умру. А что потом?..» Ему представился гроб, могильные черви, словом, все те ужасы, какие только могут возникнуть в возбужденном мозгу семнадцатилетнего юноши.

— Потом, — продолжал Огюст свой страшный монолог, — я больше ничего не увижу; мои глаза наполнит тьма, мое сердце превратится в тлен, и образы тех, кого я люблю, исчезнут из них навсегда…

Он вздрогнул. Его расширенные зрачки по-прежнему были прикованы к пятнам крови на рукаве.

Запел дрозд, обманутый солнцем, под лучами которого блестела нежная зелень хлебов. Он, верно, думал, что уже пришла весна…

— Ты поешь… — промолвил юноша, — ты поешь… А я… я сейчас умру.

Никогда раньше Огюст не замечал всего того, что происходит весною в природе. Как хотелось ему жить здесь, среди полей, упиваясь воздухом и ширью, работать на воле, под палящим солнцем! В этот предсмертный час, когда вечный мрак готов был поглотить его, он с особой остротой запоминал и золотые снопы лучей, и синеву неба. Огюсту казалось, что все это он видит впервые. Голоса ветра и воды сливались с голосами земли в еще неведомую ему стройную мелодию. Прежде чем усыпить его навсегда, великая Природа, мать всего сущего, баюкала его на своей груди, раскрывая перед ним все сокровища своей поэзии.

Огюст сжимал руками лоб. Быть может, все это только дурной сон и он еще проснется? Но нет, он действительно был здесь, затерянный в безбрежном мире, которому нет дела ни до его горя, ни до его одиночества. Он сейчас умрет, это неизбежно. Под небом столько простора, но для него есть место только в тюрьме или в могиле…

Огюст твердо решил покончить с собой и все же медлил в каком-то немом оцепенении. Перед его умственным взором беспорядочно сменялись картины, словно сцены в драме из народной жизни.

Он видел себя малышом, сидящим у отца на плече во время воскресной прогулки, когда они всей семьей, вместе с дядюшкой Анри, отправлялись за город, в сторону укреплений. Бедный, славный старик! С каким удовольствием он играл с детворой!.. Добрая душа! Это не избавило его, однако, от горькой участи — доживать свой век в нужде.

А проказница Анжела! Как любила она носиться с братом наперегонки, кувыркаться в траве… Вот они вместе сидят на берегу, на ее белокурой головке — венок из васильков… Огюст уже забыл, где это было, но светлое воспоминание о первых детских радостях сохранилось в его душе. Ему стало грустно, что эти годы умчались безвозвратно. Родители, казалось, были тогда так счастливы и красивы. Он видел перед собою мать совсем молодой, в шляпке, украшенной розами, и отца в белоснежной блузе.

А потом наступили мрачные дни [25]: осада, обстрелы, скверный хлеб, от которого люди болели… Причин всего этого Огюст не знал и только удивлялся. Ему хотелось бы понять, как случилась эта катастрофа, принесшая им столько несчастий. Он вспомнил ужасную ночь, когда отец не вернулся домой, а потом — жизнь, полную труда и лишений, голод, холод, все, что им пришлось испытать, и подумал, что расстаться с этим не столь уж большая потеря…

вернуться

22

Пантен — городок в окрестностях Парижа.

вернуться

23

Нумеа — главный город Новой Каледонии.

вернуться

24

«Монитер» — газета, с 1861 по 1869 г. была официальным органом французского правительства.

вернуться

25

А потом наступили мрачные дни… — Речь идет о бедствиях парижан в период осады Парижа пруссаками в 1870–1871 гг.