Небо и земля, стр. 180

На санках лежало завернутое в одеяло тело Победоносцева. Давно уже знала Елена Ивановна, что отец доживает последние дни, что слабеет он с каждым часом, с каждой минутой, — и все-таки не могла теперь свыкнуться с мучительной мыслью: «Неужели на саночках лежит мертвое тело отца? Неужели она сможет вернуться в родной дом, обжитый стариком за многие десятилетия, — ведь каждая вещь в квартире еще хранит память о теплом прикосновении его руки, каждая мелочь напоминает о нем…»

Они молча шли по заваленной снегом улице, порой останавливались, дули в озябшие кулаки и дальше везли санки.

— Софья Гавриловна, — сказала, наморщив лоб, Елена Ивановна. — Я не помню, куда положила ключ от чемодана с его рукописями.

— У меня он, голубушка, у меня. Я ведь привыкла все строго блюсти, на затворе держать, и к ключам неравнодушна. Как где завалящий ключ увижу — сразу в сумочку кладу…

— Вот и хорошо. А то я боялась — вдруг потеряется… Ведь там много ценных бумаг, он сам говорил…

— Как же, знаю, знаю, — сказала Софья Гавриловна. У неё всегда было уважение к труду Победоносцева. И страницы победоносцевских рукописей, которые он перебирал в последние дни перед болезнью, удивляли её. «Когда он успел написать все это?» — думала она и с восхищением наблюдала за ним, когда он работал при свете коптилки. И так уж повелось в квартире: хозяйкой с первых блокадных дней стала Софья Гавриловна, а главным предметом забот — старик Победоносцев. Уклад жизни был приноровлен к его делам и привычкам. А теперь жизнь нужно будет перестроить по-другому…

— Сколько это еще продлится? — спросила Елена Ивановна, показывая рукой на санки с мертвецом.

— Завтра не кончится, — строго сказала Софья Гавриловна, — и послезавтра — тоже. Такие дни наступили, каких мир не видал. Вот и должны мы себя настоящими людьми показать. В мирное время — не трудно. Я как всегда жила? Небогато. И то дом был — полная чаша, и пирожное не нравилось, если мало крема, и на даче ворчала, если колодец далеко, и пока в магазине материю на платье выберу — продавцов изведу. А теперь? Теперь — как на льдине живем: плывет льдина по морю, среди бури и гроз. Надобно так жить нынче, чтобы страху не было в сердце. Я — женщина простая, но что сделано нами за годы пятилеток — не хуже профессоров понимаю. Великие наши труды вечно будут прославлять народы, ведь по нашему пути пойдет все человечество. И в каждом советском городе, в каждой деревне знают: лучше умереть, чем отступить. Долго ли будет, говоришь? Долго! Ведь всех врагов, что топчут советскую землю, до последнего убить надо. Дело нелегкое, голубушка ты моя. Вот мне недавно, как в очереди стояла, беженка из Саблина рассказывала: за один дом целый день дрались, пушки стреляли — страсть. Значит, не сразу… А нам нужно выстоять. Теперь-то и наш дом — как окопы тоже… Сама видишь — женщины везде на посту. Разве мало нашей с тобой силы к охране родного дома приложено?

Она сама удивилась, что сказала такую длинную речь в ответ на слова Елены Ивановны. Но, должно быть, давно ей хотелось сказать это. Она даже почувствовала, как прекратилось на миг тупое, одолевавшее с каждым днем сильнее, чувство голода. Ей казалось порой, будто у неё кишки вывернули наизнанку, — так были пусты они. И как она худела, как худела! В пятый раз уже пришлось ушивать юбку, а ведь зима еще в начале, сейчас первые дни декабря. А может, её самое так повезут на саночках, завернутую в пестренькое одеяло? А кто будет тогда хозяйничать в доме? Кто будет в группе самозащиты начальником? Нет, нет, уж как хочешь, а тяни лямку, шагай по морозу, трудись. И она сказала Елене Ивановне, поправляя надвинутый на самые брови платок:

— Стерпеть главное, Лена, стерпеть. Зубы стисни — терпи. И работай. И дом свой храни. Теперь он на нас возложен.

Долгим был путь на кладбище. Дул ветер, наметал новые сугробы, сбивал с ног. Был он какой-то особенно холодный и колкий. Зайти погреться некуда — всюду холодные каменные громады, в уцелевших магазинах еще холодней; взглянешь на крыши — дымок над трубами не вьется, значит — не топят…

А из дальних переулков, из тихих заброшенных улиц выезжали на Расстанную улицу саночки с мертвецами. Последняя разлука, последние слезы… Но не было слез у Елены Ивановны. Злой огонек мелькнул в её глазах. Они виноваты в этих смертях — фашисты. Голодом хотят уморить ленинградцев, замучить всех до одного. Разве можно когда-нибудь такое простить? Вовек не забудутся эти горькие дни! Что может она сама сделать для победы? Уйти на фронт сандружинницей… Нет, уже годы не те, не будет от неё пользы… А дом? Ведь если все уйдут на фронт, кто будет хранить город? Кто будет гасить пожары, сторожить дома, беречь народное добро?

— Приехали, Леночка, — сказала Софья Гавриловна.

Они поставили саночки на одной из кладбищенских дорожек и пошли отыскивать могильщика. Еще вчера Софья Гавриловна договорилась с одним стариком. Старик просил за рытье могилы пятьсот граммов хлеба. Это значило, что два дня придется ничего не есть…

…Стало еще морознее, ветер гудел в переулках, как в гигантских трубах, и сквозь рев ветра слышна была артиллерийская канонада: до фронта было недалеко отсюда.

Смеркалось. Низкое небо над домами густело, как тесто. Ни один луч света не пронизывал его, ни одна звезда не могла пробиться сквозь тучи. Женщины немного прибавили шагу, но сразу устали и несколько минут простояли на перекрестке, тяжело дыша и вздыхая. Они видели над собой темное декабрьское небо Ленинграда, словно огромный, опаленный пороховой гарью сугроб. Ветер усиливался. Люди, как молчаливые тени, скользили по мостовой и исчезали в тумане.

Когда вернулись домой, Софья Гавриловна растопила печку. Продрогшая на морозе Елена Ивановна села на медвежью шкуру, положенную возле времянки, и протянула к огню худые озябшие руки.

Налив в чашку крепкого, еще вчера вечером заваренного чая, Софья Гавриловна стала с ложечки поить Елену Ивановну. Потом старуха обняла её, закачалась вместе с ней, — медленные, ровные движения успокаивали, клонили ко сну.

Завыли сирены воздушной тревоги. Женщины спустились по лестнице и остановились в воротах — там теперь находился их пост. Софья Гавриловна разговаривала с дежурной, Елена Ивановна прилаживала противогаз. И вдруг страшный грохот потряс улицу, темные клубы дыма рванулись в подворотню, во все стороны полетели камни, кирпичи, зазвенели стекла, послышались чьи-то стоны и крики.

Прошло несколько минут. После недавнего оглушительного грохота неожиданной была мгновенно наступившая тишина. Первой поднялась Софья Гавриловна.

— Гляди-ка! — вскрикнула Софья Гавриловна. — Аленушка ранена…

И на самом деле, кровь тоненькой струйкой стекала на снег из порванного рукава её шубы.

Софья Гавриловна склонилась над ней.

— Как ты? — с чувством невыразимой тревоги спросила она. — Милая ты моя, хорошая…

Софья Гавриловна разрезала рукав шубы, достала пакет с бинтом и быстро перевязала раненую.

— Что делать теперь будем? — спросила Елена Ивановна и медленно поднялась со снега, как-то в сторону отставляя раненую руку.

Софья Гавриловна ничего не сказала в ответ. Молча вышли из подворотни, поглядели на дом. То крыло, где была квартира Победоносцевых, бомба пробила насквозь, но, странно, как-то особенно срезав, словно распилив.

Долго смотрела Елена Ивановна на развалины родного гнезда…

— Что ж, начнем новую жизнь на новом месте, — сказала Софья Гавриловна. — Старое ушло, новое начинается… Я знаю квартиру на Садовой, там родственники моего покойного мужа жили. Туда и переберемся.

В тот же день перебрались они на новую квартиру. И Елене Ивановне начинало казаться порой, что это случилось неспроста: со смертью отца ушло все, связанное с прошлой давнишней жизнью. Новую жизнь предстояло теперь начать вдали от родного пепелища…

Глава четырнадцатая

В ноябре Уленков одержал три победы. Теперь на личном счету у него было уже семь сбитых фашистских самолетов, да шесть самолетов он сбил в групповом бою. Семь звезд были нарисованы на фюзеляже его «ястребка», и Уленков мечтал о дне, когда к семи звездам прибавится еще двенадцать: на каждый год жизни должен прийтись один сбитый самолет врага. Он был теперь уже не тот безвестный юноша, каким его впервые узнал Тентенников. Нет, о нем уже писали, его портрет помещали в военной газете, ему однажды прислал поздравление генерал Сухотин. С какой радостью рассказал бы Уленков об этом своим старым друзьям! Но теперь он и начальник штаба Сивков были единственными старожилами полка: Горталов погиб, Тентенников пропал без вести, старый Быков где-то на авиационном заводе в тылу, майор Быков и старший лейтенант Лариков в командировке, под Москвой, — ведь там идет сейчас гигантская битва, там главный фронт Родины. И рекомендацию в партию пришлось брать от новых знакомых, а ведь всего приятней было бы иметь в числе поручителей старого командира. С нетерпением ждал Уленков возвращения Быкова в полк.