Черниговцы (повесть о восстании Черниговского полка 1826), стр. 67

Капнист сей глыбою покрылся.
Друг муз, друг родины он был.
Отраду в том лишь находил,
Что, ей как мог служа, трудился,
И только здесь он опочил.

Соня, узнав, что брат здесь и что он пошел на могилу, вскочила с постели, как была, и стремглав понеслась вниз к реке, едва успев натянуть на одну ногу чулок и накинуть на плечи пудермантель.

Она расплакалась, целуя Алексея, и потом спросила, что Сергей и Бестужев.

— Я верю во все хорошее! — сказал ей Алеша. — Нам так хорошо, что и всем на свете должно быть хорошо!

Соня снова всплакнула и, утирая слезы концом пудермантеля, проговорила:

— Сережа рассудительный, я за него не боюсь, но Бестужев всегда был такой экзальтированный!

От матери скрывали арест Алексея. Когда Алексей ей все рассказал, ее ужасу и радости не было предела. Она плакала и смеялась в одно и то же время, прижимала сына к себе и повторяла всем и каждому:

— Вообразите, Алеша был в крепости!

Известие о казни декабристов дошло в Обуховку в конце июля. Весь дом, с его цветами и птичками, погрузился в уныние. Соня горько плакала, запершись у себя, и выходила к столу с мокрыми от слез глазами. Алексей ходил мрачный по берегу Псла и судорожно сжимал кулаки.

Мать качала головой, с необыкновенной нежностью смотрела на своего Алешу и мысленно благодарила судьбу, что он уцелел.

— Какой ужас! — говорила она, — Бедный Иван Матвеевич!

Вскоре после этого в Кибенцах был съезд гостей по случаю обручения княжны Полины Хилковой с бароном Станиславом Карловичем Остен-Сакеном.

Алексей был оскорблен изменой Полины, но его тянуто увидеться с ней. Ему хотелось что-то дать ей понять, поразить ее своим разочарованным видом. Втайне он надеялся пробудить в ней чувство раскаяния.

В Кибенцах все было по-старому. Так же гримасничал поп Варфоломей, и так же хохотал, упершись в бока, толстый помещик Щербак. Только не было стопятилетнего барона, который скончался на сто шестом году жизни, объевшись ягодами. Трощинский одряхлел за год. Его огромные навыкате глаза смотрели на гостей еще более брюзгливо, и лицо приняло каменное выражение.

Алексею не удалось ничем затронуть Полину. Она церемонно ответила на его поклон, задала два-три вопроса о петербургских знакомых, а когда Алексей нарочно упомянул как бы вскользь о судьбе Матвея, то она скорчила гримасу и процедила:

— Мы не можем поручиться за наши знакомства!

Алексей вспомнил то время, когда он в краской рубахе плясал с Полиной, и с ненавистью смотрел на деревянную фигуру барона, приближавшегося к Полине с самоуверенной, деревянной улыбкой.

За столом Алексей очутился рядом с семнадцатилетним Никошей, сыном милой «белянки» Марии Ивановны Гоголь, нежинским гимназистом в синем мундире. В этом юноше с темными волосами и задумчивым взором он едва признал того белокурого мальчика-шалуна, каким он его помнил. И в поведении его заметна была перемена: он молчал, сидел тихо, чинно, заботливо оправляя свой мундир.

— Вам не жарко в мундире? — спросил его наконец Алексей.

— Из уважения к столу его высокопревосходительства можно и попотеть, — отвечал Никоша, приосанившись и с таким видом, что нельзя было разобрать, шутит ли он или говорит серьезно.

Когда начались танцы, Никоша подошел к Алексею, одиноко стоявшему около выхода на террасу. Алексей с ним разговорился. Никоша с самым невозмутимым видом отпускал насчет гостей замечания, которые заставляли Алексея невольно улыбаться

— Фарфоровая княжна хочет сделаться деревянною баронессой, — говорил Никоша, глядя, как Полина с застывшей манерной улыбкой танцует со своим бароном. — А вот и кадка пустилась в пляс, — прибавил он, когда по залу завертелся толстый помещик Щербак, обхватив какую-то даму с напудренным лицом.

Огорченное сердце Алексея находило какую-то отраду в язвительных шутках Никоши.

— Вы так молоды, — сказал он, — и уже так презираете людей!

— Я презираю глупцов и подлецов, — ответил Никоша. — Но, знаете, я все-таки люблю их. Они помогают мне сделаться разумным и благородным.

Он помолчал. Потом заговорил с каким-то неожиданным воодушевлением:

— Свет скоро хладеет в глазах мечтателя. Он видит, что надежды его несбыточны, и жар отлетает от его сердца. Нет, кто поставил себе великую цель, тот должен сам порядочно пообтереться в жизни и, не гнушаясь низкой повседневностью, изведать ее до первоначальных причин…

Пристально поглядев на Алексея, Никоша закончил тихо, с глубокой грустью:

— Сколько прекрасных замыслов гибнет из-за того, что люди забывают о глупцах и подлецах…

Алексей слушал с волнением. Этот юноша с темными волосами, стоявшими хохолком над высоким лбом, казался ему существом необыкновенным, из какого-то нового, грядущего мира.

— Мы с вами будем встречаться, не правда ли? — сказал ему Алексей.

Лицо Никоши вдруг стало холодным, оживление исчезло.

— Не знаю, — ответил он, одергивая свой синий мундир. — Я скоро еду в Нежин.

Алексею надо было возвращаться в Киев на службу. Перед отъездом он побывал в Хомутце, у сосланного туда Ивана Матвеевича Муравьева-Апостола.

Он застал старого поэта в шлафроке на террасе. Перед ним лежал исписанный греческими буквами листок бумаги. Это была элегия на древнегреческом языке, сочиненная им по поводу печальной судьбы его трех сыновей. Иван Матвеевич прочел ее Алексею вслух:

Три юные лавра когда я садил,
Три радуги светлых надежд мне сияли.
Я в будущем счастлив судьбою их был!
Уж лавры мои разрослись, расцветали.
Была в них и свежесть, была и краса.
Верхи их, сплетаясь, неслись в небеса.
Никто не чинил им ни в чем укоризны.
Могучи корнями и силой полны,
Им только и быть бы утехой отчизны,
Любовью и славой родимой страны!
Но горе мне! Грянул сам Зевс [59] стрелометный
И огнь свой палящий на сад мой послал,
И тройственный лавр мой, дар Фебу [60] заветный,
Низвергнул, разрушил, спалил и попрал.
И те, кем могла бы родная обитель
Гордиться, повержены, мертвы, во прах,
А грустный тех лавров младых насадитель
Рыдает полмертвый у них на корнях…

При последних строках Иван Матвеевич заплакал, закрывшись кружевным платочком.

«Бедный Замбони» возвращался с пустой лейкой и с пышным букетом цветов из сада, за которым он теперь ухаживал один, без Матвея. Он остановился на ступеньках, слушая стихи на непонятном ему древнегреческом языке. Потому ли, что так действовал тон, каким читал Иван Матвеевич, или ему известен был предмет элегии, но он грустно кивал головой и по его морщинистым смуглым щекам текли крупные слезы.

XXIV. ШАГИ ВРЕМЕНИ

1828
Клятва на Воробьевых горах

— Право, Ник, ты слишком любишь Фиеско. Меня это огорчает.

— Почему огорчает, Саша? Фиеско прекрасен. Он молод, пылок. Я люблю его за это кипение чувств, за то, что он весь живой… за то, что он похож на тебя…

— Не забывай, Ник, что за каждым Фиеско стоит свой Веррина… [61]

вернуться

59

Зевс — бог неба, повелитель богов.

вернуться

60

Феб (Аполлон) — бог солнца, покровитель наук и искусств.

вернуться

61

Фиеско, Веррина — герои трагедии Шиллера «Заговор Фиеско в Генуе». Граф Фиеско, свергнув генуэзского герцога, сам, по воле восставших, надевает на себя пурпурную герцогскую мантию, то есть становится герцогом. Его друг, старый республиканец Веррина, умоляет его отказаться от герцогской власти и, когда тот не соглашается, сталкивает его в море с мостков при посещении галеры.