Мертвые души. Том 3, стр. 56

— В казну пойдут, батенька, разумеется, в казну! — верно почитая казною карманы собственного сертука.

Мысль же, что обдумывалась им нынче столь тщательно была ежели и не продолжением, то уж родною сестрою той самой мысли, сверкнувшей догадкою в его гораздой на всяческие выдумки и каверзы голове, во время его с Собакевичем разговора. Нынче же она, утвердившись в уме его, сулила Чичикову немалые новые выгоды с той стороны, о которой он и не помышлял доселе и на которые навели нашего героя написанные невзначай слова письма адресованного дядюшкою капитаном—исправником злополучному Собакевичу.

«Право—слово, ходишь по деньгам ровно по грязи, и сам того не замечаешь!», — думал Чичиков удивляясь той внутренней слепоте, что порою охватывает всякого, становясь очевидною лишь когда словно бы случайно упадает пелена с глаз и видишь вдруг, что рядом с тобою лежит такая прямая и ёегкая до тебя выгода, что становится совершенно непонятным, как это возможно было ходить вкруг нея годами, не замечая того, что выгода сия не то чтобы просилась сама к тебе в руки, а просто—напросто всё это время разве что не лежала за пазухою.

«Ах, я и впрямь Аким—простота, да и только! Ведь как же славно может всё для меня повернуться, обратись я до капитана—исправника с подобными жалобами на тех помещиков, с коими успел уж заключить купчие на «мёртвые души». Эдак с каждого можно будет получить по кругленькой сумме отступного, а не с одного лишь Собакевича!», — думал Чичиков, чувствуя, как «мёртвые души» начинают поворачиваться для него неожиданною и свежею перспективою.

Уж новый план принялся было зреть в беспокойной его голове, уж принялся было он подсчитывать те немалые доходы, что возможно было бы выручить в дополнение к основной его затее, как вдруг мысль сия, казавшаяся доселе ему столь многообещающею и лучезарной, потухнула, свернулась точно в клубок, и он с досадою подумал, что нынче уж не выйдет у него тут никакого дела. Хотя бы и по той незамысловатой причине, что дядюшка Семён Семёнович не попустит ему домогаться до племянника своего, так что Манилова уж точно нечего было принимать в расчёт. Что же в отношении прочих помещиков, то и тут дела обстояли не лучше. Плюшкина неизвестно в каких краях Руси—матушки носили вольныя ветры, что же касается Коробочки, то та и вовсе уж была мертва.

Правда, оставались ещё и наследники, но и тут вставали на пути его сложности. Потому как над Плюшкиным, как он знал, принята была опёка со стороны родственников, и того, конечно же, признали бы по суду слабоумным. Имение же Коробочки, скорее всего, отошло уж какому—нибудь монастырю, либо приписано было к казне, поэтому навряд ли удалось бы Павлу Ивановичу урвать тут какой кусок, так что по зрелому размышлению решил он повременить с продолжением сих новых затей до лучших времен.

Манилов же, сидевший с ним в коляске, о чём—то воодушевлённо лепетал во всё время их путешествия чего Чичиков, погруженный в новые переполнявшие ум его размышления, даже и не слышал. По счастью легкомысленный и легковерный спутник его так и не почувствовал того, какая злая и угрюмая туча сгрудилась уж было над ним, но благодарение Господу и дядюшке капитану—исправнику пролетела мимо и не пролившись грозою на беззаботную и глупую голову его, истаяла без следа.

ГЛАВА 6

Когда в час сумрачных и тяжких размышлений, один их тех, что знаком всякой русской душе, всегда гораздой на то, чтобы погрузиться в тоску и меланхолию, доводилось мне среди прочего задумываться, ненароком, и о таящейся за гранью жизни и смерти тайне, то признаться, господа, тайна жизни озадачивала меня, порою, куда более, нежели то небытие, что, как принято думать, ожидает всех нас смертных за тёмным и глухим краем могилы. Невозможно сказать наверное, почему и для чего смертен бывает человек, но ещё труднее сыскать ответ на простой, казалось бы, вопрос — как и для чего бывает он жив? Каковым образом и откуда появляется он на свет сей из небытия, на что, впрочем, у него никто и никогда не спрашивает согласия, так, будто это вовсе и не его дело, жить в том сиром мире, в коем суждено провесть каждому из человеков долгие и по большему счёту нелёгкие и полные забот дни и годы.

Так что, глядя на тысячи и тысячи текущих рядом с тобою жизней, непонятных, серых и суетных, тех какими живут все эти мелкие человечишки, заполнившие сверх всякой меры просвещённое наше столетие, не захочешь, а поверишь поневоле, что жизнь человеческая в большинстве своём всего лишь пустой и весьма обидный урок, который всякий из нас, не ведая и не желая того, выполняет со старательною неукоснительностью для того лишь только, чтобы обернуться крохотным и безликим звеном в цепи многих и многих поколений, чьи начало и конец теряются в неподвластной нашей мысли и далёкой, зовущейся временем темноте..., и всего—то, господа?!

Вот таковая, мало на что могущая подвигнуть мысль, приходит мне порою в голову, друзья мои. И, не скрою, она страшит меня до чрезвычайности! Страшит уже и потому, что чудится мне, будто в ней и на самом деле заключена тоскливая и беспощадная для нас всех нас правда. Именно в такие вот минуты овладевает мною уныние и начинает казаться мне, что бесполезны и не нужны никому те устремления дела и надежды, из коих и старается выстроить всякий судьбу свою. А кто—то злой и безжалостный, прячущийся в густых потёмках на самом дне моей души начинает шептать, что жизнь человеческая ценна на самом деле не поступками и свершениями, её наполняющими, а лишь пошлым и безликим своим существованием, потребным лишь на то, чтобы приумножать и приумножать число человеков в сей юдоли земной, а прочее лишь фантазия, игра воображения, призванная отвлечь нас от пугающих и холодных истин, от которых стынет душа и замирает перепуганное сердце моё. Хочется мне тогда спрятавши голову под одеяло уж не видеть и не слышать ничего из творящегося кругом, а забыться глухим и беспробудным сном, лишённым сновидений, в котором уж ничто и никогда не сможет нарушить покоя моего.

И вот, когда бывает уж готова разверзнуться в душе моей ёерная, полная безысходности пропасть, в которую, кажется, вот—вот канут навеки мои вера с надеждою, то словно бы по Божьему соизволению, будто бы ангел слетает с небес и чувствую я в ту минуту как плещут в груди у меня нежные его крылья, заставляя сердце биться с новою силою, заполняя его тёплым, похожим на тихое счастье, чувством. Смолкает тогда во мне злой, беспощадный шёпот и начинает звучать в душе моей иной прекрасный голос, говорящий о том, что понапрасну мучаю я себя подобными тёмными мыслями, что сие есть пустое и неблагодарное занятие — пытаться понять непостижимое, что дано мне Богом другое, счастливое поприще, на котором вот уж который год дожидает меня мой герой, чья жизнь и судьба зависят от меня лишь одного и тогда его жизнь, более чем на две трети уж написанная мною вновь начинает стучаться в сердце моё, как стучит в скорлупу птенец, стремящийся выбраться на свободу к солнцу, к синему небу, ко ждущей его вовне настоящей, а не придуманной кем—то жизни.

Тогда—то и приходит ко мне, в который уж раз, пусть робкая, но проливающая покой в сердце моё догадка о том, что нынешняя жизнь моя и судьба даны мне для того, чтобы всё же сумел я довесть повесть о герое моём до конца, до той самой точки, где сойдутся все нити избранного мною сюжета в одно. Когда будущее наконец—то станет настоящим, обещание – исполнением, а жизнь… Чем станет жизнь его, да и моя, в ту минуту не скажу я наверное и приближение к ней, признаюсь, пугает меня так же, как пугает каждого приближение к черте, отмеренной ему неумолимым роком, черте у которой, может статься, проставлена будет точка и в сюжете нескладной моей земной судьбы; судьбы, которую я, несмотря ни на что, сумел обратить в призвание.

* * *

Уж неделя миновала с той поры, как объявился Павел Иванович в гостеприимной Маниловке. Дела его все, казалось бы, уж были обделаны, нужные бумаги выправлены и ничто не должно было смешать его планов к предстоящему отъезду, но он всё откладывал его к радости хозяев, стремившихся предугадать и предупредить разве что ни каждое его желание.