Тайна сибирской платформы, стр. 50

В стеганых телогрейках, в резиновых сапогах, в черных накомарниках, они шли по топям и марям, таща за собой навьюченных лошадей и оленей. Они выходили на берега безыменных рек, они рубили в тайге просеки, они начинали жизнь на далеких полярных болотах.

Тайна сибирской платформы - p0194.png

Они прокладывали в якутской тайге те самые пунктиры, о которых пели на своем выпускном вечере. Слова песни одевались в плоть, мелодия сливалась с гулом буровых вышек и ревом тракторов. Юношеская мечта оборачивалась большими делами, новою жизнью, возникающей на местах недавних «белых пятен».

И было необыкновенно радостно сознавать, что у друзей молодости, которых довелось встретить мне в якутской тайге, юношеская мечта не разошлась с делом, песня не разминулась с жизнью.

Песня и сейчас жила с ними. Они уносили ее в тайгу — прокладывать на картах новые пунктиры, стирать с карт последние «белые пятна». Они уходили в ночь, в холод, в неизвестность — уходили и пели:

Потому что мы народ бродячий,
Потому что нам нельзя иначе,
Потому что нам нельзя без песен,
Чтобы в сердце не закралась плесень!

Чтобы в сердце не закралась плесень…

Слова эти часто приходили мне на память за время поездки по месторождениям якутских алмазов. Десятки поистине героических историй о судьбах «бродячих» людей, чьи имена были тесно связаны с открытием этих месторождений, рассказывали мне мои старые друзья по университету и друзья новые — геологи, рабочие, летчики.

Одна из этих историй особенно запомнилась мне.

Неотправленное письмо

Вторую неделю мы ждали самолета в затерянном среди непроходимых якутских лесов маленьком таежном поселке. Нас было семеро: три геолога, три геофизика и один журналист. Все мы сошлись в поселке случайно — вышли к аэродрому из тайги, где бродили с поисковыми отрядами. Всем нам нужно было срочно лететь на центральную базу экспедиции.

Каждое утро, еще до восхода солнца, мы переправлялись через речку на большую галечную косу, служившую аэродромом, и, усевшись на перевернутые лодки, с тоской смотрели на горизонт. До полудня мы сидели молча: праздные разговоры на аэродроме в ожидании самолета считаются в тех местах дурной приметой.

В полдень мы доставали из рюкзаков консервы и сухари и, лениво жуя этот немудреный «обед», в который раз начинали жаловаться друг другу на проклятую непогоду и на неунимающиеся таежные пожары. Соблюдение примет во вторую половину дня считалось не обязательным, так как все знали, что самолет после обеда все равно не прилетит — не успеет вернуться обратно на базу. Но, несмотря на это, мы продолжали сидеть на аэродроме до самого вечера.

С наступлением темноты мы брали свои полегчавшие за день рюкзаки) и, невесело шаркая сапогами по гальке, возвращались к переправе. Перегруженная лодка-шитик, черпая обоими бортами воду, успевала вовремя пристать к берегу.

Вылив воду из сапог и отжав полы своих пальто и плащей, мы отправлялись сушиться, а заодно и ночевать в одиноко стоящий над рекой дом холостого угрюмого радиста Ивана Семеновича. Обиталище Ивана Семеновича походило одновременно на общежитие и на мастерскую по ремонту радиоаппаратуры. Вдоль стен стояло несколько раскладных коек с засаленными спальными мешками, одну из которых занимал сам Иван Семенович, а все остальные — всякий проезжающий и проходящий через поселок таежный люд.

Передняя часть дома вместе с окном была плотно заставлена тяжелыми металлическими ящиками с круглыми эбонитовыми ручками и опутана множеством проводов, которые, казалось, не имели ни конца, ни начала. Здесь игриво перемигивались между собой десятка полтора красных и зеленых, похожих на кошачьи глаза, лампочек, и в любое время дня и ночи слышался цыплячий «инкубаторный» писк. Иван Семенович поддерживал связь с поисковыми отрядами геологов, бродившими по тайге, и три раза в день давал «погоду» летчикам. Целыми сутками он сидел с наушниками на голове и стучал ключом, посылая в эфир унылые точки-тире.

Устроившись на ночь, мы начинали чаевничать. Надо сказать, что чай в Сибири, а особенно на Севере, пьют до того крепкий, что по цвету его можно сравнивать только с сажей.

В один из таких вечеров, лежа на спальных мешках и потягивая из старых консервных банок густейший старательский «чефир», мы неожиданно заговорили о самопожертвовании. Уж не помню, с чего все началось. Кто-то незаметно начал, кто-то поддержал, и через минуту разговор завладел всеми, за исключением хозяина дома и одного нашего спутника — угрюмого пожилого геолога, с изрезанным резкими морщинами лицом старого таежника. Иван Семенович, как обычно, сидел с наушниками на голове, а угрюмый геолог лежал на койке, подложив под голову руки, и, глядя в потолок, молча курил.

Мнения сразу разделились. Одни говорили, что пожертвовать собой человек может только в том случае, когда он ясно видит перед собой цель, во имя которой отдает свою жизнь. Другие утверждали, что самопожертвование — это результат эмоционального потрясения, экстаза, что пожертвовать собой можно не по расчету, а только, так сказать, по вдохновению. Особо рьяно выступал за вторую точку зрения лохматый черный геофизик — молодой парень лет двадцати пяти, с бледным, худым лицом и большими голубовато-серыми глазами.

Угрюмый геолог (его фамилия была Тарьянов) сначала даже не слушал наш спор. Но потом, когда лохматый геофизик в пылу полемики выскочил на середину комнаты и, размахивая руками, стал о чем-то нечленораздельно кричать, Тарьянов сел на своей койке и, подняв руку, как школьник на уроке, тихо сказал:

— Одну минуту…

Мы все с интересом повернулись к нему.

— Я не буду спорить ни с кем из вас. Я просто хочу рассказать вам одну историю, которая, как мне кажется, имеет некоторое отношение к предмету вашего сегодняшнего разговора.

Тарьянов взял свой потрепанную полевую сумку и вытащил из нее сильно помятую тетрадь.

— Два года назад, во время больших осенних дождей, в тайге пропал без вести поисковый отряд геологов. Их искали до самой зимы, но не нашли. Весной, когда сошел снег, эвенки-оленеводы случайно наткнулись на последнюю стоянку этого отряда. А в десяти шагах от стоянки лежал человек. Это был начальник отряда, геолог Костя Сабинин, тот самый Сабинин, который открыл Заполярный алмазоносный район.

Костя Сабинин был человеком редкой души — прямой, честный, замечательный товарищ, верный друг, способный геолог, умница дорогая… Я с ним работал когда-то. Он и сейчас как живой стоит у меня перед глазами — высокий, широкоплечий, добродушный, с карими веселыми глазами, со светлой курчавой бородой.

Эвенки нашли на груди у Сабинина пакет, в который были вложены карта открытого им месторождения и пачка исписанных листов бумаги — письмо Сабинина к жене.

Письмо отослали в Москву, а карту дали на проверку геологам, которые подтвердили высокое содержание алмазов в открытой отрядом Сабинина кимберлитовой трубке. Перед отправкой кто-то перепечатал Костино письмо на машинке. Эта копия долго ходила по разведочным партиям. Некоторые места геологи читали запоем, как молитву. Потом письмо попало ко мне, и я переписал его.

Костя писал письмо жене несколько месяцев. Это было непрерывное, бесконечное, так и не оконченное письмо. Вот что было в нем написано:

«…У вас еще вечер, а у нас уже утро, вы еще слушаете по радио легкую музыку, а у нас уже поют петухи, и мы встаем рано-рано, чтобы успеть на аэродром, к отлетающему в далекую северную партию самолету, Когда ты ляжешь в кровать и начнешь засыпать, мы уже поднимемся в воздух. Ты будешь видеть хорошие, светлые сны, а мы, прижавшись друг к другу меховыми куртками, будем смотреть в маленькие, круглые окна — иллюминаторы — на редкие клочковатые облака, молчаливой серой стаей проносящиеся под крыльями нашего самолета. В твоей теплой уютной комнате мягким розовым светом горит ночная настольная лампа, а из стеклянной кабины нашего самолета уже видны первые багровые сполохи северного сияния…